Каждый день приносил что-то новое, и жизнь могла бы показаться сплошным праздником, если бы я не побывала в других местах.
И я не могу забыть выжженную землю, без единого зеленого листка, без тени, — плоскую серую землю, на которой стояли дома. Они были расставлены с удручающей, безрадостной симметрией, низкие, темные жилища, открытые дождю и ветру, — архитектура отчаяния и нищеты. Поселок издали можно было принять за кладбище — так походили на могильные плиты эти дома, в которых жили люди, рождались дети, умирали старики. Возле одного такого дома стоял маленький мальчик и рядом черный ослик величиной с собаку. Поселок пристроился неподалеку от широкой, отполированной покрышками дороги, по которой день и ночь со свистящим шелестом мчались машины — черные, красные, голубые, блестящие, как жуки, длинные, как торпеды. Мальчик стоял и смотрел на проносящийся мимо него волшебный праздничный мир движения — смотрел устало и равнодушно, как старик.
А потом мы были в деревне, где на пустынной знойной площади возвышалась церковь, и я помню ее прохладную полутьму, ангелов со смуглыми лицами индейцев, запах древнего камня и воска и ощущение плотности горячего слепящего воздуха, хлынувшего навстречу, когда мы вышли из церкви наружу. Рядом стояли три низких дома с плоскими крышами, и над входной дверью каждого висел обрывок черной ткани — знак, что в доме кто-то умер. Мы прошли мимо и зашли напиться в крошечную лавчонку, куда вслед за нами, мягко ступая по земляному полу, вошла коза, и тут я увидела, как на пороге двери, над которой висел черный лоскут, появилась женщина. Она была вся в черном, и лицо ее казалось почерневшим от горя, и глаза были незрячими, как у слепой, словно она ничего не видела, кроме своей беды. И долго еще потом, когда мы шли вдоль аркад старинного городка Пуэбло, где над столиками, расставленными на тротуаре, вился запах горячего кофе, а рядом из машины высыпались один за другим, словно зерна из маковой головки, двадцать три крошечных мальчика в белых церковных одеждах и все вокруг было шумно, ярко и необыкновенно, — долго еще потом перед моими глазами стояло лицо женщины, окаменевшее от горя, беззвучно запертого в ее душе.
Обо всем этом я постараюсь еще написать, но сейчас хочу рассказать об одной встрече, что была у меня в Мехико. Собственно, я и хотела начать рассказ именно с нее.
В тот день конференция, на которую я приехала, закончилась, но осталось еще несколько дел, и мы обсуждали их, сидя в зале за длинным столом. Вдруг я услышала, как кто-то окликнул меня.
— Танечка… — сказал незнакомый голос по-русски. — Я вас сразу узнал.
К столу, за которым мы сидели, подошел невысокий человек с квадратной поседевшей бородкой. Я не заметила, когда он пересек зал, но сейчас он стоял вплотную к столу и смотрел на меня. У него были серые глаза, серые от седины волосы и немного помятый серый костюм. Во рту торчала хорошо обкуренная трубка. Я могла бы поклясться, что никогда его не видела раньше. Тем не менее он стоял передо мной и называл меня именем моего детства.
— Я вас сразу узнал, Танечка, — повторил он. — Вам было пятнадцать лет, когда я последний раз вас видел, но все-таки я вас сразу узнал. Помните литературный кружок «Потоки»? В Одессе, на углу Степовой и Госпитальной. Я тоже писал тогда стихи. Меня зовут Саша Земцов, — может быть, вы помните…
— Очень сожалею… — сказала по-испански Глория, президент конференции, холодно смотря на незнакомца своими большими прекрасными глазами. — У нас деловое совещание…
— Мы собирались в «Потоках» по средам, — продолжал человек с трубкой, будто и не слышал, что ему говорят. — Помните? Эдя Багрицкий… — сказал он, и лицо у него стало такое, будто он произносил заклинание. — Сережа Бондарин… Сема Кирсанов…
— Очень сожалею… — раздельно повторила Глория и протянула руку к председательскому колокольчику.