Выбрать главу

РАССКАЗ ОЛЬГИ, ЗАПИСАННЫЙ С ЕЕ СЛОВ

Медицинская сестра Ольга Лисичанская сидела на скамейке набережной и смотрела на Влтаву. В сумерках чешуя волны блестела сонно и прохладно. В доме напротив зажигались окна, друг за дружкой, точно свечи на елке. В Праге Ольга была одна, совсем одна. Нет одиночества большего, чем одиночество в чужом городе.

С той поры, как Ольга надела военную форму, у нее не было дома. Дом был там, где находился госпиталь. Ольга так втянулась в военную жизнь, что порою ей казалось: она всегда была вот такой, как сейчас, в маленькой пилотке на самом ухе, в гимнастерке, подпоясанной матросским ремнем с якорем на бляхе (этот ремень ей подарил раненый сапер), с жесткими, обожженными йодом руками, с обветренным лицом. Только на ее ногах одно время были кирзовые сапоги, а сейчас туфли без каблуков и чулки в резинку. Вот и вся разница. А та застенчивая сестра с перманентом, в белоснежной шапочке и босоножках, что работала до войны в поликлинике обкома на тихой, обсаженной липами улице, была вовсе не она, Ольга, а кто-то другой. Да и есть ли еще эта тихая улица? Наверное, и следа от поликлиники не осталось…

Нет, в первые месяцы войны у нее все-таки еще был дом. Пока в родном городе оставался Сережка, дом был там, на Жуковского, 25. Потом Сережку эвакуировали, а город заняли немцы. Потом Сережка кончил школу в Чернолучье, заволжском селе, и ушел в армию. Потом его отправили на фронт. С той поры у нее есть один дом: госпиталь. А раньше дом был там, где они жили вместе: Сережа и она.

Отец рано оставил семью, мать умерла, когда Сережке было шесть лет. Ольге в ту пору уже исполнилось двадцать. Она вырастила Сережку одна. Она сама первый раз привела брата в школу. Лобастый, с коротко остриженной круглой головой, в негнущихся новых башмаках и торчащей пузырем рубашке с блестящими пуговицами, он стоял, выпятив грудь, чтобы показать, какой он большой и здоровый. На самом деле он был очень маленький, меньше всех в классе. Но если спросить ее, Ольгу, в школьном дворе не было парня лучше, чем Серега. Все на нем было новое, добротное, купленное ею, Ольгой, и сам Сережка, отмытый до блеска, сиял, точно хорошо протертый стакан.

Когда брат прислал ей первую фотографию из армии, она долго разглядывала ее. Ночью, проснувшись, она вынимала фотографию из-под подушки и снова смотрела. Два солдата стояли рядом, старательно уставившись в объектив. На них были одинаковые, аккуратно стянутые ремнем шинели и ушанки со звездочками. Сережка стоял, нахмурив лоб, задрав для солидности подбородок, но она видела в этом круглощеком солдатском лице то детское и нежное, что знала в нем только она, старшая сестра. И Ольга не в силах была представить, что и он, Сережка, маленький брат, может быть одним из тех окровавленных, забинтованных, стонущих людей, которых привозят к ним в госпиталь, и она видит их потом на операционном столе, полумертвых от боли, покорных и беспомощных, точно дети.

Сережка был ее семьей, почти ее сыном. Ольга знала, что она некрасива, и говорила об этом чаще, чем следовало, боясь, что об этом скажет кто-нибудь другой.

Но однажды тяжело раненный офицер, немолодой капитан запаса, очнувшись после операции, посмотрел на нее и сказал, еле шевеля губами от слабости:

— Какая вы красивая, сестра…

Она понимала, что красива не она, а чувство возвращенной жизни, которое испытывает человек, еще недавно думавший, что умирает. Она видела слишком много раненых и умирающих, чтобы не понять этого. И все-таки краска ударила ей в лицо, и она отвернулась и стала разговаривать с санитаркой.

Но на следующий день, когда Ольга, испытывая неодолимое чувство страха и ожидания, остановилась возле того же раненого, глядя на его небритую, обескровленную щеку, он чуть повернул к ней голову и снова сказал тихо:

— Какое у вас хорошее лицо, сестра! Вы красивая…

И Ольга стала красивой.

Это заметили все — врачи, сестры, раненые. Она стала красивой и держалась уже иначе, так, как держат себя красивые девушки. Она была красивой все время, пока капитан находился в госпитале. Он больше никогда не говорил ей, что она красива, а только поворачивал к ней лицо, когда Ольга входила в палату. Если несколько лет подряд видишь смерть и кровь, видишь, как люди умирают и как они выздоравливают, помогаешь им есть и мочиться, пишешь им письма домой, привыкаешь к стонам, к ночному бреду, к тому, что при тебе могут выругаться по-солдатски крепким словом или, не стыдясь тебя, заплакать от боли, — если все это видишь изо дня в день, как видела Ольга, то начинаешь думать, что знаешь и жизнь и войну.