За годы, проведенные в тайном архиве, Филиппо видел так много свидетельств подавления знания, обмана, приспособленчества, продажности и ереси внутри католической церкви, что хватило бы трех таких же человек, как он, чтобы засомневаться в осмысленности веры. С добросовестной надменностью Церковь аккуратно вела книгу о всех случаях, когда она предавала традицию Иисуса Христа, начиная с отпущения грехов императору Константину, который, преданно следуя христианской политике насилия, приказал убить всю свою семью, и заканчивая смертью на костре Джордано Бруно. Филиппо изучал все это, сперва совершенно околдованный, позже – испытывая отвращение. Наверное, он обратился бы в протестантскую веру, если бы не нашел достаточно документов, подтверждавших, что для последователей Лютера и Кальвина учение Иисуса Христа не было ближе, чем учение якобы единственной истинной Церкви.
Если бы он положил руку на библию дьявола и почувствовал ее вибрацию, то знал бы, что могла существовать только одна настоящая вера – вера в силу Зла. Если бы завещание сатаны осталось таким же немым, как Святое Писание, и то и другое были бы не больше чем суеверие. И наконец, если бы сила зла оказалась единственной истиной, тогда он, Филиппо Каффарелли, отринувший всякое лицемерие, введенный в заблуждение всей ложью, испытывающий отвращение к продажности, все свои силы положил бы на то, чтобы служить ему. Даже настолько, что предпочел бы уйти во мрак с правдой, – лишь бы не жить в сумерках с ложью.
Он нагнулся, чтобы вынуть из петли задвижку сундука. Его руки так дрожали, что металл гремел. Внезапно он почувствовал у себя за спиной какое-то движение и подумал, что не принял во внимание одну мелочь: полковник Зегессер мог просто воткнуть ему между лопаток меч, а потом где-нибудь спрятать его труп. Никто бы не стал обвинять швейцарского гвардейца в убийстве, никто бы не нашел здесь следов смерти Филиппо, даже если бы он истекал кровью, как свинья, или полковник Зегессер не сходя с места распилил бы его на куски. Филиппо просто исчез бы навсегда, вызвав крошечный скандал, который бы, возможно, заставил отца Каффарелли разочарованно нахмурить лоб, а кардинала Сципионе Каффарелли – раздраженно поднять бровь. У него перехватило дыхание. Он не мог иначе – он должен был поднять глаза.
Полковник Зегессер стоял в шаге от него. Лицо гвардейца было напряжено, руки скрещены на груди. Филиппо криво улыбнулся, чтобы по нему не было видно, о чем он подумал.
Задвижку заело. Филиппо встряхнул ее. Она открылась с коротким визгом. Он откинул крышку сундука.
Сидящий в нем Сципионе распростер руки и спросил: «Я взял ее себе, потому что ты слишком долго возился, Филиппино, или ее никогда здесь не было?»
Сундук был пуст.
10
– Садитесь, господин фон Валленштейн, – произнесло явление и указало на один из стульев. – Или мне обращаться к вам Добрович? Как вы хотите, чтобы я к вам обращалась?
Мозг Генриха, которому не хватило времени справиться с изумлением, предпочел привычную для него бесцеремонность.
– Мои друзья называют меня Геник, – услышал он свой голос.
Она улыбнулась.
– Ну хорошо, Геник. Присаживайтесь.
Портрет лгал, а художнику нужно было вставить кисть в задницу, а потом поджечь ее. Генрих, которому с трудом удалось не шлепнуться мимо стула, продолжал откровенно пялиться на нее. Ее выбеленное лицо было тем единственным, что перекликалось с холодом, исходящим от портрета. В жизни красота этой женщины была пламенной, затмевающей все вокруг, так что об нее могло бы обжечься само солнце. Генрих смотрел ей в глаза и сгорал, как залетевший в пламя мотылек. Изумрудно-зеленые глаза, мрачно сияющие на застывшей белизне лица, создавали шокирующий цветовой контраст со светлыми волосами. Назвать черты ее лица правильными было равносильно тому, что назвать недра вулкана теплыми; назвать ее фигуру и осанку совершенными означало бы назвать ураган легким бризом. Она блистала перед ним – бледное лицо, платье из белого шелка, отделанное белой парчой, отливающей радужными бликами. Генрих вдруг осознал, что просидел здесь уже целую минуту, не проронив ни слова. Две крошечные ямки надсекли косметику в уголках ее рта, когда она весело улыбнулась. Ее губы были темно-красными. Она производила впечатление сошедшего на землю ангела, который напился крови.
– А вы, мадам Лобкович, – сказал он, – как мне называть вас?