Впрочем, Мааран и не любил хмельных посиделок, вовсю пользуясь позволением Приобщенного читать книги из его личной библиотеки. Во время войны, отлеживаясь после ранения, он от скуки выучился немного читать, и теперь вечерами напролет гнул спину над старинными фолиантами, разбирая строчку за строчкой. Узнавая историю мира, в котором жил.
За эту серьезность и разумность, да еще за твердый характер, после Переворота именно его Приобщенный Тавол сделал Первосвященником в Таларе. Вроде бы и далеко от столицы, достаточно далеко, чтобы не обидеть более высокородных своих сторонников, но, в то же время, и достаточно близко, чтобы не терять связи с молодым фаворитом.
Став Первосвященником, Мааран наконец-то сумел показать всем, что он может быть не только тайным наперсником, но и умелым руководителем, гибким, но твердым в своих решениях. Он быстро навел в городе порядок, остановил погромы, восстановил работу мастерских и лавок. Распоясавшаяся за время Переворота стража при нем весьма скоро позабыла, как хватать всех подряд девок, и громить по пьяной лавочке харчевни.
Но, несмотря на все это, навряд ли крестьянскому сыну и бывшему солдату светило добиться чего-то большего, кабы не странный случай, объяснений которому и сам Мааран не мог отыскать по сей день.
Приобщенный Тавол вызвал его однажды в Адараскан. Зная о страсти фаворита к книгам, он пообещал показать ему один прелюбопытнейший фолиант. Хотел, чтобы Мааран разобрался с ним, вычитал оттуда какие-то сведения невероятной ценности.
Молодой Первосвященник поспешил в столицу как мог, но все равно не успел. Встретил его уже не Тавол, а другой его фаворит, Иерарх Саваль, и, не говоря ни слова, провел в покои Приобщенного.
Совершенно обнаженное тело Тавола лежало поперек разобранной постели, возле его безвольно разжатой ладони, на полу, валялась та самая книга, ради которой он приглашал к себе Маарана. Книга была закрыта, и страницы ее словно бы намертво склеились между собой, превратившись в нечто больше похожее на камень, чем на стопку листов пергамента. А на теле Приобщенного не было и малейшей царапины. Тем не менее, он был мертв.
Единственной свидетельницей происшедшего, по-видимому, являлась личная служанка Тавола, Мира. Но она лишь равнодушно молчала, глядя на допрашивавших совершенно пустыми глазами. Впрочем, ничего другого от нее ожидать и не приходилось.
Благодаря старой дружбе с замковым лекарем, Мааран устроил тайное вскрытие тела своего покровителя. То, что они с Савалем тогда увидели, до сих пор вызывало у обоих содрогание. Нет, Тавол не был отравлен, как они сперва подумали. Что-то сожгло его сердце неведомым огнем, не тронувшим кожи и не коснувшимся ничего внутри. Ничего, кроме сердца, на месте которого в груди покойника остались лишь хлопья пепла.
Они тогда решили молчать об увиденном. Не сговариваясь, не заключая сделок. Просто заявили, что Приобщенный Тавол был отравлен магом-алхимиком, которого сам же держал при себе. Старого алхимика сожгли в тот же вечер, на костре маг хохотал как безумный, и выкрикивал какой-то бред о том, что никто не уйдет от огня, и что как не ему первому гореть, так и не ему последнему.
После смерти Тавола Иерарх Саваль сделался Приобщенным, одним из трех Великих Отцов. Не забыл он и Маарана. Именно его он назвал первым из тех, кого мог предложить в Иерархи вместо себя. Никто не стал перечить. Ни остальные Приобщенные, ни прочие шесть Иерархов. Все они догадывались, что не так все в действительности было просто со смертью Тавола, и что Мааран знает куда больше, чем говорит. Потому-то и приняли его безмолвно в свой круг, бросили ему эту кость, наивно полагая, что выше ему нипочем уже не подняться.
Впрочем, у Маарана на этот счет имелось собственное мнение, которое он, однако, до поры предпочитал держать при себе. А служанку Тавола, Миру, он забрал с собой. Потому, во-первых, что теперь и у него, Иерарха, было полное право иметь личную рабыню, а, во-вторых, потому, что смерть Тавола по-прежнему оставалась для него тайной. И эту тайну он твердо вознамерился однажды раскрыть.
* * *
У нее были прохладные, душистые руки. Это воспоминание преследовало его по ночам всю жизнь. То, как она этими своими прохладными, душистыми руками меняла на его лбу холодный компресс. Иногда она наклонялась послушать его дыхание, и тогда ее волосы щекотали его шею и ухо. Волосы у нее были нежными и тоже душистыми, но пахли иначе, не так, как руки. Руки пахли травами, а волосы — цветами. Цветов этих он не узнавал, потому, наверное, что мало видел их на своем веку, но всегда знал, что то были самые прекрасные цветы на свете.