— Царю — это так, для краткости, мы говорим. А царя в спину, Груня, всегда толкают помещики, фабриканты да купцы. Словом, капиталисты. Ну, да и сам царь, конечно, первый капиталист и помещик. Им-то на чужой земле, захваченной, легче всего развернуться. Это все равно что хлеб по целине посеять. Какой сразу соберешь урожай!..
— Это правильно, — сказал Ваня. — Ты посмотри, даже наш Василев — и тот со своими магазинами уже залез в Маньчжурию. Приказчики каждому покупателю хвастаются: торгуем, мол, и в Харбине и в Мукдене. Без выгоды, так не полез бы он туда.
— А кто наш Василев? — опять заговорил Лавутин. — Ну, по Сибири он, конечно, крупная величина. А по всей России взять — так себе еще, середка на половине. Так те, которые в десять да в сто раз его побогаче, пуще Василева на новые места лезут. Для них там наживы еще больше схватить можно. Заводчики соображают там свои заводы настроить, купцы — торговлю развернуть, чиновники — поборами поживиться.
— Ну, а с чего?.. Почему так сразу война началась? — спросила Груня.
— Нет, не сразу, — сказал Лавутин. — Царь в манифесте пишет: напали тайком. Это-то правда, не мы первые начали. А только война эта, Груня, уже давно созревала. Еще лет десять назад японцы с китайцами из-за Кореи воевали. Весь Ляодунский полуостров тогда они у Китая забрали и Порт-Артур вместе с ним. Контрибуцию с Китая потребовали и объявления Кореи независимой. А чего там независимой? Известно, коли из-под Китая забрать, значит под Японию отдать. Россия вступилась. Контрибуцию и Корею, мол, ладно, черт с вами, берите, а Ляодун и Порт-Артур обратно Китаю отдай. Куда японцам деваться? С Россией не посчитаться нельзя. Зло на сердце себе затаили, а в Симоносеки все же такой договор подписали. Ну, а прошло три-четыре года, Россия — капиталисты наши — сами давай в Маньчжурии хозяйничать. Каково это японцам, когда они себе все это забрать хотели? И получилось — не японские купцы торгуют, а наши, не японские капиталисты заводы и рудники там строят, а наши, не их чиновники с народа шкуру дерут, а наши. Вот и точи ножи, вот и заряжай ружья. А дальше и пошло: наши одним плечом к Корее двигаются, а японцы — к Маньчжурии. Ну вот тебе и война. Капиталистам, что русским, что японским, нужны прибыли, а народ свою кровь отдавай.
— Много народу побьют, — задумчиво глядя на огонек лампы, проговорил Петр, — много. Япония готовилась давно, и с пустыми руками на нас она не полезла бы.
— Нашего царя-батюшку жадность вперед все гнала, — сказал Лавутин, — а как по газетам посмотришь, мокрыми курицами оказались наши правители на востоке. Надежной опоры не создали.
— Так всегда бывает: солдат дерется, а генерал на нем экономит, кровавые солдатские пятаки к себе в сундучок собирает. Больше солдат побьют — больше выгоды интендантам всяким будет, — закончил Петр.
— Если меня на войну возьмут, — сказал Ваня, — я солдатам буду всю правду рассказывать.
— Рассказывай, Ваня, рассказывай! — одобрительно проговорил Лавутин. — Надо, чтобы все солдаты это поняли. Это наш долг, большевиков, им правду рассказывать.
— Только, Ваня, ты там поосторожней будь, — предупредил Петр, — там ведь разговор бывает короткий. Выведут в поле и…
Ваня показал ему глазами на жену. Петр сразу запнулся, перевел разговор:
— А мы здесь тоже сложа руки сидеть не будем.
— Отзовется эта война царю-батюшке и всем его прихлебателям, — пообещал Лавутин.
Порфирий вдруг поднялся, вышел из-за стола, остановился у окна.
— Ты что, Порфирий Гаврилович? — подошел к нему Ваня. Он видел, с каким трудом сдерживает тот себя. — Что с тобой?
— Так, — глухо, сквозь зубы, ответил Порфирий. — Про Петруху Сиренева вдруг мне вспомнилось. Может, и он попадет тогда к расчету.
— Попадет, — с места повернулся к нему Петр. — Только ведь не с одним твоим Петрухой расчет будет, а со всеми такими.
— Знаю, — не разжимая зубов, сказал Порфирий, — а хотелось бы начать с него с первого.
Он быстро оделся и, попрощавшись от порога сразу со всеми, выскочил на улицу.
— Ас чего ему Петруха вдруг вспомнился? — проговорил Лавутин.
— Видишь ты, — объяснил Мезенцев, — Петруха этот прежде очень сильно над Клавдеей, тещей его, издевался. Недавно над Фесенковыми из Рубахиной тоже поглумился, а Еремей с Дарьей Порфирию первые друзья. На сердце это все больше да сильнее ложилось. А тут и еще Петруха о себе напомнил. Барановской дочке, невесте своей, Петруха четырех соболей подарил. Шибко хорошие соболя. Баранов отдал их на выделку. А скорняк Порфирию знакомый. Зашел Порфирий к нему и опознал своих соболей, что в тайге, на Джуглыме, у него кто-то вместе с золотом и всеми пожитками украл. Выходит, Петруха. Тогда и Клавдея вспомнила, Порфирию рассказала, что в то лето Петруха и ей золотом и соболями похвалялся. Тут уже у Порфирия сомнений никаких не осталось…
В кроватке заворочался маленький Саша. Груня побежала к нему. А когда, управившись, вернулась к столу, Лавутина с Петром уже не было.
— Не пошел бы Порфирий к Петрухе, беды бы какой не наделал, — сказал Лавутин, выйдя на улицу и прислушиваясь в темноте. — Может, догнать нам с тобой его, отговорить?
— Не надо, — ответил Терешин, — он и сам теперь хорошо знает, что Петруха для него не просто вор, а классовый враг, и как с врагом с ним и бороться надо..
— А ты уверен, что Порфирий не собьется на личную месть?
— Уверен. Как в себе, — твердо сказал Терешин.
Оставшись одни, Ваня с Груней долго сидели возле кроватки сына, тихонько переговаривались. Груня просила, чтобы Ваня зря под пулю не лез: говорила, что писать она ему будет каждый день, только бы знать, куда писать; обещала растить сына крепким да здоровым, как ни трудно будет ей здесь одной. Ваня называл своих друзей, которые в беде ее не оставят; просил, чтобы дозволяла товарищам в доме у них собираться, потому что тут самое надежное место, а потом спохватывался и смеялся — говорил, что, может быть, они обо всем этом толкуют и зря, его вовсе не возьмут на войну…
Но Груня только скорбно покачивала головой.
— Как же не возьмут, когда такая большая война! Что уж тут напрасно себя успокаивать!
Они легли спать очень поздно, когда выгорел в лампе весь керосин. Ваня заснул быстро; закинув руки под голову, он раза три шумно перевел дыхание, а потом затих в глубоком сне. Груня примостилась с краю. У нее разболелась голова, словно песком изнутри были посыпаны веки. Беспричинный страх вдруг овладевал ею. То казалось, что в дверь кто-то вошел, — Груня соскакивала с постели и проверяла крючок; то мерещилось, не угарно ли у них в доме, не оттого ли и болит голова, — она опять вставала, подходила к печке и ворошила кочережкой в загнетке золу. Но самой страшной и неотвязной была мысль: вдруг Ваню убьют на войне! Больше Груня уже не легла, так над кроваткой сына и просидела до самого утра.
С особой отчетливостью ей вдруг припомнился весенний вечер на мольтенском лугу, когда все небо словно цвело, и не хотелось домой уходить, так хорошо было, а Ваня поднял ее и понес на руках… Возвращались они ночью, какой-то узкой тропинкой вышли к Московскому тракту, и желтая круглая луна светила им сквозь ветви деревьев. На тракте пахло пылью, растекался под ногами сыпучий песок. Ваня вздохнул тогда и тихо сказал:
— Пашу здесь провели…
И широкий Московский тракт представился Груне злой узкой дорогой, по которой люди уходят, чтобы назад не вернуться, потеряться где-то в диких сопках и степях Забайкалья.
А еще дальше лежат чужие маньчжурские сопки, и теперь ее Ваню повезут туда. Еще дальше, чем Пашу Бурмакина. Возвращаются ли оттуда? Ах, Маньчжурия, Маньчжурия, чужая сторона!.. Магазины у Василева в Харбине, в Мукдене… Зачем ей-то и Ване все это нужно? Груня приникла горячим лбом к кроватке сына. Сухие слезы жгли ей глаза.
23