Листовки, прокламации и разговоры с Еремеем постепенно делали свое дело: на сходках беднота уже не помалкивала, как было раньше, а выступала, бунтовала; против засилья богатеев. Правда, все равно решения, сходок богатеи на свою сторону поворачивали. Но решения решениями, а ненависть бедноты к богачам теперь становилась все более открытой.
Клавдея передала Порфирию от Еремея и Дарьи поклоны, сказала, что ждут его в праздник, в гости. Скучают о нем, повидаться хочется.
Порфирий ходил по избе, слушая рассказ Клавдеи.
— От Лизы так и нет ничего? — спросил он вдруг, хотя и знал, что зря спрашивает. Конечно, нет никаких вестей. Разве не сказала бы прежде всего об этом Клавдея?
С тех пор как Порфирию стало известно, что Лиза находится в Александровском централе, он написал ей туда несколько писем. Ответа на них не пришло. Он понял это так: нет ответа — нет человека. Но потом, уже в начале весны, Лебедев снова уведомил Порфирия: в марте Лиза выпущена на свободу. Значит жива! Где она?
Теперь об этом не знал даже и Лебедев. Вышла и потерялась…
Четыре месяца уже прошло, как она на свободе, а писем нет.
Клавдея твердила: — вернется! Сердце матери знает: не может она не вернуться. Но где же она? Будем ждать.
Теперь все дни у Порфирия стали наполненными. Работа в мастерских, короткие, но важные разговоры с товарищами во время обеденных перерывов, вечерами за городом обучение дружинников стрельбе или чтение нелегальной литературы и беседы в кружке. И все это пронизано ощущением ожидания дорогого ему человека.
Порой Порфирий спрашивал себя: так ли уж любит он Лизу? Был с ней вместе не много — и то дичась, сторонясь ее. Но это была его первая и единственная любовь! Первая сильная и безграничная вера в человека!; И хотя потом многое ломалось и рушилось, и казалось, что среди обломков ничего уцелевшего уже не найти, — живой росток всегда оставался и вновь пробивался к свету. Все грязное и мрачное постепенно изгладилось, исчезло, осталось то дорогое, что временем уже не разрушимо: высокое уважение к человеку. Если бы Лиза ушла от Порфирия к другому, он решительно выжег бы ее из своего сердца. Но Лиза избрала себе честный и благородный путь — а Порфирий теперь знал уже, что это значило для нее, — и потому давняя любовь не заглохла. Скорей она стала совсем новой любовью, ничуть не похожей на прежнюю. Любовью от уважения к человеку. Но все это было только в мыслях, в сердце. А человека-то нет, некому обо всем этом сказать.
Надо уметь ждать терпеливо.
— Клавдея, лампу зажги.
Она раздула уголек в загнетке, от него засветила семилинейную лампу, поставила ее на стол. Порфирий вынул из бокового кармана пиджака брошюру-прокламацию Сибирского союза, переданную ему на стрельбище Петром Терешиным, и углубился в чтение.
28
Ущербный диск луны едва просвечивал сквозь серую завесу облаков, затянувших небо еще с вечера. Тихая и теплая августовская ночь лежала над сопками. Бивачные огни по гребням гор и вправо и влево, казалось, уходили в бесконечность… Иногда низко над головами солдат проносились бессонные совы. Вдруг долетал резкий звук — удар кованого конского, копыта о колесо повозки, стук солдатского котелка, упавшего на каменистую землю, громыханье лафетов орудий, запоздало устанавливаемых на огневых позициях.
Поглядывая на чуть мерцающие вдали огни, Павел тихо переговаривался с Ваней Мезенцевым. Они вылезли из своих окопов, отошли на несколько шагов и уселись на маленьком холмике. Судьба их свела в один полк только накануне этого дня.
Пробыв в самом огне около двух недель, раненный в мякоть левой руки ниже локтя, Павел был «прощен» и зачислен в 23-й Восточно-Сибирский полк. Но прежде чем направиться по новому назначению, Павел выпросил позволение сходить в японские тылы с группой охотников-пластунов. Из разведки вернулись только двое. Павел притащил на себе полузадушенного японского майора с ценными сведениями о предстоящем наступлении армии Нодзу. За удачно проведенную вылазку Павла наградили «Георгием» четвертой степени.
Ваня находился в 23-м Восточно-Сибирском полку с первых дней, отступал от самого Тюренчена, был ранен в плечо и награжден двумя медалями.
— Ох, Паша, — рассказывал Ваня, набрав мелких камешков и потряхивая их на ладони, — знал бы ты, как мы эти два дня от Ляндясяна сюда отходили! Все время дожди, дожди. И по дорогам не пройдешь — там артиллерия все колесами размесила, и по сторонам поля все раскисли. По колено в грязи брели, ноги не выдернешь. Ручьи разлились. Танхэ вздулась бугром, много людей в ней потонуло.
— Силы нашей не хватило, — сказал Павел, — зря не отступили бы.
— Так какой силы, Паша? Солдатской или генеральской?
— Слышал я, у японцев и пушек больше, и пушки лучше, и вообще оружия всякого вдоволь. Не как у нас. Снарядов… — И вдруг Павлу вспомнился кабинет коменданта на станции Оловянной, потное, рассерженное лицо подполковника, по телефону спорящего из-за икон и снарядов с каким-то Фогелем.
— А по-моему так, Паша: если бы генералы воевать умели и солдатской кровью дорожили, были бы и у нас и пушки и снаряды. Под Дашичао послали два батальона сопку одну оборонять. Японцы жмут, лезут на эту сопку. У наших все патроны вышли. Прикладами, камнями дрались. А когда наших всех перебили, оказалось, что людей на сопку послали напрасно, потому что русские войска отовсюду уже отступили. Просто сунули людей в пекло и позабыли.
И опять вспомнился Павлу с железным грохотом и лязгом ворвавшийся на станцию специальный поезд с имуществом барона Бильдерлинга. «Об имуществе, небось, не забыл. Десять вагонов!» — мелькнула мысль.
Мезенцев швырнул камешки прочь от себя, они зашебаршили, скатываясь по крутому склону сопки. Перед нею в нескольких сотнях шагов, озаренные мутным светом луны, виднелись бескрайние заросли гаоляна.
— И время было, а гаолян перед позициями даже не вытоптали, — проговорил Ваня. — Попрут оттуда японцы на нас, и не увидишь, в кого стрелять. — Он встал. — Паша, а так ты не думал: ради чего мы воюем?
Павел тоже встал.
— За что воюем? Я — за русский народ, — сказал он, обдумав свой ответ. — Мне, Ваня, воевать больше не за что.
— Народу русскому, Паша, не за царя, а против царя, против помещиков, против капиталистов, за свободу свою воевать хочется. А мы, солдаты, здесь за них, за угнетателей наших, воюем. Они радуются: на японцев народ повернули, про революцию народ забудет! Думают, грозу от себя отвели. Коли на японцев обозлимся, значит их полюбим.
— Ваня, так ведь японцы же первые начали!
— Правильно! И подло начали: в спину ударили, из-за угла. А только, Паша, кто бы ни начал, а все равно такой войне быть. Это нам с тобой чужая земля не нужна, никакому народу не нужна, а капиталистам всегда своей земли мало. Вот и схватились они, русские капиталисты и японские, только не своими, а нашими руками воюют, наши головы на поля кладут.
Павел задумался.
— Одного, правду сказать, действительно не понимаю я, — проговорил он: — здесь и не наша и не японская земля, здесь Китай, а воюем мы, воюет Япония.
— Где Китаю сейчас воевать, Паша! Ему еще в девятьсот первом году иностранные капиталисты руки скрутили и на шею сели. Так и этого мало. Теперь уже и землю оттягать у него хотят, за Маньчжурию война идет, за Корею. Правда, что Япония сейчас первая начала, а запоздай она — Англия либо Америка полезла бы в драку. Америка-то еще прежде Японии сколько раз уже к Корее руки протягивала, полста лет назад корабли свои пугать корейцев посылала.