Прежний Ваньча Мезенцев оставался в памяти Павла простодушным, доверчивым парнем. Промелькнули воспоминания о плавании по Чуне с товарами Митрича. Тогда всякое слово Павла для Вани было законом. Ему явно хотелось быть таким, как Павел. А теперь Ваня спорит с ним, смело ему возражает и с такой уверенностью, что поколебать его невозможно. Получается, что прав во всем он, а не Павел. Уже в первые минуты их встречи Ваня спросил:
— Паша, как тебя освободили?
Павел признался ему, что сбежал с каторги. Не хватило сил переносить несправедливую неволю. Решил — хоть умереть, да свободным. Не у тачки тюремной, а защищая от врага свою родину.
И Ваня сказал ему:
— Эх, Паша! Тебя судили — не Митрича защищали: класс защищали, частную собственность защищали, чтобы никто, никогда и ни при каких обстоятельствах на эту святыню не посмел руку поднять.
И Павел не нашелся, как ему ответить. Такая мысль и в голову ему не приходила.
Теперь Ваня снова сказал так, что он, Павел, не знает, что ему можно ответить.
— Ну, ладно, Ваня, — наконец выговорил Павел, — а если японцы нас победят, разве от этого будет лучше?
— Лучше, конечно, не будет; Хуже будет. Но все-таки воюем мы здесь не по доброй воле, Паша, — разгребая землю носком сапога, ответил Ваня. — За чужое дело воюем мы. Народу русскому такие войны не нужны, ему чужие земли незачем захватывать. Больно сейчас только одно, Паша: к войне этой душа не лежит, а плохо воевать русский солдат не может, честь своя этого ему не позволяет. Повернуть бы скорей штыки на царя… А пока не повернешь, клади, солдат, свою голову честно. Не хочу я, Паша, кровь свою за наших же угнетателей отдавать, а все время, выходит, отдаю, только потому, что русский я и русского солдата опозорить не могу.
— Я так не думаю, Ваня, — сказал Павел, — я, когда дерусь, просто землю родную за спиной своей чувствую, хотя и знаю, что не вернусь на нее: либо убьют меня, либо места мне на ней не найдется, кроме Горного Зерентуя. А в каторгу больше я не пойду.
— К народу вернешься, Паша, народ тебя примет. А если к царю, на милость его, так, конечно, места тебе на земле не найдется.
Хрустя сапогами по мелкому щебню, к ним подошел фельдфебель.
— Кто это тут? А ну, марш по местам!
Расходясь по своим окопам, они еще сказали друг другу несколько слов.
— Боюсь только, не найдет меня Устя, — проговорил Павел. — Целый месяц прошел, а о ней ни слуху ни духу.
— Хорошо быть женатому, Паша, правда, а? — сказал Ваня, заглядывая ему в лицо. — Есть о ком думать. На сердце полнее.
— Это когда с любовью, Ваня, — не сразу ответил Павел. — Полюбил я, и с этого вся моя жизнь началась. А так был, что камень, мертвый.
Диск луны, словно сдавленный с боков, вошел в плотное серое облако, и сразу все потускнело кругом. Но тем отчетливее засветились бивачные огни на окрестных сопках. Из Ляояна, приглушенные расстоянием, доносились паровозные свистки.
Ляоян…
С самого начала войны в сознании солдат Ляоян стал военной столицей Маньчжурии, городом, который врагу отдать нельзя, городом, дальше которого отступать невозможно. Проиграть здесь сражение, даже сохранив армию, значило сломить дух солдат и окончательно отнять у них веру в победу. После этого можно бросать войска в десятки сражений, наступать, отступать и вновь наступать, пролить реки крови, потерять десятки и сотни тысяч жизней — и без пользы.
Это начинал понимать и командующий Маньчжурской армией генерал-адъютант Куропаткин. Смертельно боящийся решительных сражений, избегающий малейшего риска, не верящий в свои войска и ослепленный мнимой военной славой своих противников, Куропаткин искал удачи в каком-то исключительном расположении позиций и в подавляющем численном перевесе своей армии над японскими армиями.
Но даже выдержав натиск японцев на какой-либо позиции, Куропаткин вдруг ее покидал. Ему казалось, что позади есть лучшая позиция и что только на ней можно принять второй удар. А отойдя на нее, пугался оставленных открытыми флангов и торопливо подыскивал новые позиции для нового отхода.
Подсчет количества батальонов и вооружения у своей армии и у армии японской был его главным занятием, будто четыре действия арифметики могли на бумаге, без боя, решить исход войны. Он все время накапливал силы своей армии, но стоило ему взяться за карандаш — и оказывалось, что опять он отстал от своих противников. И если даже цифры утверждали обратное, он прибрасывал в пользу японцев батальоны и дивизии, как «не учтенные нашей разведкой», наделял японских солдат «беспримерной выносливостью и отвагой» и панически телеграфировал в Петербург, моля о срочных и значи-тельных подкреплениях.
Уже со времени Вафангоу Куропаткин стал разрабатывать план обороны Ляояна, строить вокруг него укрепленные позиции, размечать расстановку армейских корпусов на этих позициях, словно всей стратегической целью войны было именно отступление к Ляояну.
Он все время порывался перейти в наступление — об этом писались приказы, об этом говорилось на штабных совещаниях, — но прежде, чем наступало время привести приказы в исполнение, над флангами русских войск нависали японские армии, завязывался короткий бой и начинался немедленный отход главных сил.
По мере того как Куропаткин отводил свои войска к Ляояну, у него разрастались тревоги за судьбу Мукдена. Уже и Ляоян ему не казался серьезным препятствием на пути наступающих японских армий; сосредоточивая здесь на укрепленных позициях свои войска, Куропаткин спешно составлял план, как отвести их к Мукдену.
И все же не дать боя под Ляояном было нельзя. Приказать отступить без боя не хватило бы его власти командующего армией. Куропаткин решил дать генеральное сражение — и затем перейти в наступление! — на предлежащих к Ляояну Айсяндзянской, Ляндясянской и Анпилинской позициях. Но маршал Ойяма снова его опередил. Прежде чем были подготовлены русские — войска, Ойяма обрушил армию Куроки на Ляндясян и армию Оку и Нодзу — на Айсяндзян и Анпилин.
Идут жестокие бои, неясен еще исход этих боев, а Куропаткин уже приказывает: отойти на последние рубежи к Ляояну…
Серые тучи низко плыли над землей, занимался серый рассвет…
Павел заметил первым, как в полном безветрии впереди русских позиций закачался высокий гаолян. Он негромко сказал лежавшему рядом с ним солдату:
— Японцы! — и положил палец на спусковой крючок винтовки, ожидая команды.
В тот же миг на японской стороне раздался орудийный залп, над головами, воя, пронеслись снаряды, упали где-то во вторую линию окопов, разорвались, выбросив груды камней и земли и наполнив воздух черным мелинитовым дымом. Бой начался.
Из ущелья между двух сопок вырвался эскадрон японской кавалерии и, разливаясь широкой волной, покатился к стыку двух русских полков, чтобы, пробившись тут, овладеть батареями. Стрелки усилили огонь. Навстречу японской кавалерии вынеслась казачья сотня. Засверкали клинки. Помчались по откосам сопок кони, волоча в стременах убитых всадников.
Японская артиллерия засыпала снарядами. Разрывы их сливались в сплошной, неумолкающий гул. В плотном мелинитовом дыму задыхались солдаты. Дым мешал видеть то, что происходило впереди. Пользуясь прикрытием нескошенного и невытоптанного гаоляна, густые цепи японской пехоты подходили уже почти вплотную к русским окопам.
Стиснув зубы, привычной рукой вдавливая патроны в магазинную коробку, Павел посылал в японские цепи одну пулю за другой. Как и всегда в бою, он был совершенно спокоен, расчетливо выбирал себе цель, и ни один его выстрел не пропадал даром.
Встреченные жестоким огнем, японцы остановились в замешательстве, а потом бросились обратно. По команде стрельба прекратилась. Павел вытер испарину со лба, отвернулся от бруствера и стал считать товарищей по окопу. Не хватало двоих…
Солдаты закуривали, устало, отрывисто переговаривались между собой. Японцы теперь долбили своей артиллерией соседние сопки, где стоял 1-й Сибирский корпус, туда неслись, визжа «банзай», кавалеристы, туда ползли пехотные цепи.