Выбрать главу

— Есть охота, — сказал он, просительно вглядываясь в суровое лицо Бурмакина, — давай отаборимся, Павел.

— Давай, — согласился Павел. — Промялись здорово. Эвон к той россыпи подчалим. Отдохнем на пригреве.

Забыв недавний страх, Митрич сидел у костра, подкидывая тонкие сучья под котелок. Желтые полоски пламени прыгали вокруг закопченного дна. Запах похлебки приятно щекотал в носу.

— Молодец, Павлуша, светит месяц, молодец! — лисил Митрич, прищуриваясь на солнце. — Сидели бы мы над Мироном, казнились. А что проку? Нет ничего. А тут помаленьку, помаленьку — и вперед. Хе-хе-хе! Поблазнило мне малость в пороге, будто опрокинулась лодка-то. Господь пронес, слава тебе, слава!

Пепел серыми хлопьями кружился над костром и опускался Митричу на плешину, блестевшую на солнце в кольце кудлатых волос. Опухшие глаза светились радостным и в то же время хитрым огоньком. Приятная истома в натруженных мускулах смягчила настроение Павла. Ваня подставил солнцу оголенную спину.

— И-их! Добро. Будто в бане, — похлопывал он себя ладошками по смуглой коже. — Веничком бы!

— Крапивкой, — поддержал Бурмакин.

— Смейся? Будто сам не хочешь?

— Правду говоришь, — задумался Бурмакин, — попариться бы, ух, как хорошо!

— А вот так, Ванюша, — спросил Митрич, — был бы я или он, — указал на Бурмакина, — колдун великий, чудодей, и сказал бы тебе: пожелай на час все, что хочешь, — без слова предоставим. Чего бы ты захотел?

— К жене, к Груне, — без колебания ответил Ваня. — Соскучился я по ней.

— Эх, чудак какой! — жалеючи, усмехнулся Павел. — Бунтует кровь у тебя. Ну, ничего, наживетесь всласть — еще и нацарапаетесь. Женская любовь — что роса утренняя: пыхнул ветерок — и нет ее, обсохла.

— А у нас не так… Ласковая она у меня, Груня-то, — обхватив колени руками, тихо и как-то особенно проникновенно сказал Ваня… — Может, спортится, не знаю… А сейчас дружно живем, бережет меня — пылинке сесть не даст. В слезах заходилась, как в тайгу собирала. Зря я поехал. Лучше б вокруг дому работал, либо на постройку железной дороги ушел. Как вздумаю о Груне, жалко станет: вроде не жена она, а еще роднее.

— А знаешь, — вдруг повернулся на локоть Бурмакин, — верно ты, парень, сказал. Смеюсь я над такими, как ты, издеваюсь: дескать, зря вы себе голову закрутили, затуманили: не любовь в бабьем сердце, а так, муть одна, как в реке весной, а к осени устоится — и нет ее, водица холодная останется. Ты ли, другой ли — женщине все равно. Обмануть, посмеяться над тобой ничего ей не стоит. Где ж такую любить? Ты вот хорошо сейчас сказал: коли жена не только жена тебе, а роднее еще, душу твою в тебе поймет, то и любовь будет другая. Хорошая. Только где же такую любовь на свете найдешь? Видать, повезло тебе, Ваньча…

— А ты разве не женат, Павел? — спросил Ваня, почувствовав к нему еще большее доверие.

— Нет, — угрюмо ответил Павел. — Потому и не женат, что настоящую любовь почуять еще не могу. Был у меня, парень, трудный случай в жизни один. Сейчас рассказывать не стану… А так бывало с другими девчатами и поговоришь. Ну что ж? Отойду, подумаю… Нет. Не пришло еще. Чужая, не моя. Не веет от нее теплом для меня. Будет так, озорство одно. А я не хочу. Противно мне: вдруг придет когда-нибудь хорошая любовь? Чистоту соблюсти я должен. Все жду, не женюсь. И не балуюсь, — глухо добавил он.

— А скушно одному-то, Павел, а? — вовсе осмелев, спросил Ваня.

— Не скучно, а пустынно, холодно, — пуще сдвинув брови, ответил Бурмакин, — вот как ей, — указал на реку, — бежать в горах темно и безрадостно.

Митрич копошился у лодки, вытаскивая из-под брезента красноголовую бутылку.

— Выпьем, что ли, на радостях? — подмигнул он, возвращаясь к костру. — За счастливое плаванье!

16

Позади остались еще два порога — Косой и Сокол.

Митрич теперь не соглашался сидеть на брезентах. В изголовье порога высаживался на берег и, пока Павел, посасывая трубочку, соображал, в какие ворота удобнее проплыть, бежал, прыгая по камням, вперед, к подпорожью, встречать лодку.

— Способнее, Павлуша, спущать порог, полегше будет загружена лодка-то, — убеждал он Бурмакина, стараясь показать, что вылезает на берег не от страха.

— Ясно, — кривил губы Павел. — Вообще тебя жаль на лодке везти. Пустить бы вслед за ней самосплавом.

А пустоплесье тянулось бесконечно. Горы давили своим однообразием. Склоны хребтов на левом берегу Чуны были покрыты темной пихтой и кедрачами, правый берег краснел вершинами высоких, стройных сосен. Река становилась все уже, хребты надвигались теснее, громоздились все выше и круче, обрывались изрытыми дождем и ветром утесами. Вода плескалась в изъеденных временем расселинах и впадинах, облитых ржавыми подтеками.

Над рекой стлалась густая пелена синего дыма. Пахло горечью. Где-то вблизи горела тайга. Багровое, будто распухшее солнце, раскинув по небу паутину лучей, дрожало в густом смраде над вершиной горы. У берега лениво плескались ельцы.

Утомленные руки Мезенцева еле перебрасывали весла. Широкие высмоленные лопасти весел опускались, взбаламучивали воду и, туго оттолкнувши ее назад, снова прыгали к носу лодки. Бурмакин сидел в корме, хмуро оглядывая берега.

— Будь ты проклят! — выругался он. — Негде приткнуться. Устал, Ваньча?

— Ага, — просто признался тот.

— Брось, не греби. Отдохни.

— Скоро ль, Павлуша, берег-от хороший будет? — спросил Митрич, приглядываясь вперед.

— А этот чем тебе плох?

Крутые склоны перешли в отвесные обрывы. Высоко наверху зеленели освещенные солнцем мохнатые кедры, снизу казавшиеся молодой чащей. На реку легла глубокая тень. Дым гуще повис над водой. Ущелью не было конца.

— Вот что, — решительно сказал Бурмакин, — держу к правому берегу. Где-нибудь воткнемся, хоть в распадок. Впотьмах до беды недалеко, о камень дно распороть. Ваня, подгребись!

Лодка скользила у берега. Стало вовсе темно. Страшными силуэтами убегали назад каменные стены, смутно желтевшие в ночи. Вода булькала у подводных камней.

— Стань-ка на беседку, Ваня, да багор вперед, в воду, опусти. На камень бы не налететь, успеть оттолкнуться. Живо! — крикнул Бурмакин.

Эхо пробежало по расселине, пробило едкий, пахнущий дымом туман и заглохло в бору.

— Пречистая богородица! Свят, свят, свят господь Саваоф, — бормотал Митрич, мелкими крестиками мотая рукой у груди, — сотвори нам путь благоприятный!

Впереди зашумела шивера — крутой каменистый перекат с поворотом.

Бурмакин встал и вдруг радостно воскликнул:

— Россыпь!

Утес отодвинулся. Рядом с ним протянулась дорожкой отлогая галечная россыпь. Она была голая, без деревьев, без кустов, но… больше раздумывать и выбирать было нечего.

— Слезай, приехали! — крикнул Бурмакин. — Вот так табор: ни огня развести, ни постель постелить.

Лодку подтянули на берег и примотали за камень. Всухомятку пожевали хлеба и, прикрыв брезентом мокрую гальку, улеглись спать без огня. Дым от близкого пожарища щипал глаза и щекотал в носу.

— Давай, дед Степан, рассказывай сказки — веселее ночь пройдет, — сказал Бурмакин, накрывшись однорядкой. — Закалеешь тут, у воды.

— Эх, Павлуша, — откликнулся Митрич, — не до сказок! Пустите лучше старика в серединку. Ванюша, подвинься малость.

Ваня уже спал. Усталость и нервное напряжение сказались и на Павле — через минуту он начал тихонько посвистывать носом. Пригретый с боков, захрапел и Митрич. Где-то далеко, на утесе, ревел дикий козел. Шумела беспокойная шивера. Мелкая, как пыль, ночная таежная мошка — мокрец — проникала, как сырость, в одежду, в обувь, набивалась в нос, в уши спящим.

Митрич проснулся от лютого холода в ногах. Сзади него, гремя по камням, перекатывалось что-то тяжелое. Он вскочил и не поверил глазам. Река словно вспухла. Серединой несло бревна, коряжник, у берега гуськом тянулись мелкие щепки, мусор. Ваня сладко храпел с затопленными по колено ногами. У Митрича подмокли подошвы. Лодка медленно плыла вдоль берега, туго натянув бечеву, волоча за собой кувыркающийся камень. С обрыва к реке спускался рассвет. Дым приподнялся.