— Кому рассказывать?
Начались прения сторон. Прокурор говорил долго и азартно. В конце своей речи было сбился и почувствовал, что допустил оплошность. Заявив, что замалчивание Павлом чрезвычайно важных для следствия моментов лишний раз подчеркивает виновность подсудимого именно в заранее обдуманном преступлении, он добавил:
— Господа присяжные заседатели! Давайте на минуту признаем, что Бурмакин правильно излагал обстоятельства гибели Суровцева. Но разве от этого одной вдовой стало меньше? Разве от этого Степан Дмитриевич Суровцев появится вновь среди нас? Нет. Он мертв.
Мы признали, согласились, что Суровцев действительно утонул в пороге. Кто такой Павел Бурмакин? Лоцман. Он берется провести лодки с товаром, с людьми через бурные пороги. Но вот опрокинулась лодка. Люди тонут. Вокруг бушует грозная стихия. Спасения нет. Так он, опытный, сильный пловец, спасается сам, а его слабый товарищ тонет. Убийца! Без искры человеколюбия! Откуда эта слепая ненависть к своему ближнему? Какие истоки питали ее? Суровцев был богаче Бурмакина, и это определило его судьбу в грозную минуту.
Повторяю — я согласен. Я признал все объяснения Бурмакина. Он говорил сущую правду. Но разве от этого преступление стало меньшим? И наказание должно быть менее строгим? Павел Бурмакин виновен в убийстве! Это все. Остальное — дело вашей совести. Помните, что к правосудию взывает душа убитого, слезы обездоленной вдовы.
Опускаясь на стул, прокурор заметил, что защитник слегка улыбнулся. Повеселели лица присяжных. Черт возьми! Видимо, он чересчур расцветил свою речь и кажется. напрасно признал объяснения Бурмакина правдоподобными.
Остаток времени, пока говорил защитники совещались присяжные, прокурор ощущал сильную досаду и беспокойство. Решалось будущее…
Приговор его успокоил: двенадцать лет каторжных работ.
Мезенцева присяжные оправдали за отсутствием улик.
24
Не считаясь с запретом мужа, Клавдея все же решила опять сходить в город, проведать Лизу. Но в тот день, когда она стала собираться в дорогу, на дворе визгнули ворота. Клавдея выглянула в окошко. Въехал верший Егорша. В руке за повод он вел Каурку. С седла бессильно свешивался Ильча. Клавдея застыла у окна.
— Эй, хозяйка, — крикнул со двора Егорша, привязывая лошадей под навесом. — бери мужика!
— Иленька, Иленька, — бросилась к навесу Клавдея, — голубчик ты мой!
— Отвязывай его скорей, Клавдея, — прикрикнул на нее Егорша, — не застыл бы он! Больно уж везти его было неспособно.
Клавдея раздела мужа, обтерла теплой водой, уложила в постель. Ильча редко и хрипло вздыхал.
Егорша рассказал, как он три дня дожидался Ильчу на таборе, как в четвертый день, смекнув, что с ним случилось неладное — было раз, блудил мужик в тайге идо этого целую неделю, — оседлал коня и поехал искать. Нашел он Ильчу в распадке, без памяти. Кругом снег был изброжен, — должно, в жару соскакивал Ильча, метался по тайге. Не погибать в лесу живой душе, пришлось Егорше бросить промысел, вывезти Ильчу домой.
Клавдея просто сказала:
— Спасибо, Егорша.
Шестнадцать дней пластом пролежал Ильча в постели. Клавдея не отходила от него, поила брусничным соком, держала на лбу завернутый в полотенце снег. Ильча горел. Силился вскочить, сбросить одеяло, кричал непонятные слова, в чем-то оправдывался. Лицо посерело, глаза глубоко запали внутрь. Крошки хлеба в рот не взял Ильча за шестнадцать дней. В ночь на семнадцатый день он притих. На лбу выступили капельки пота. Клавдея плотнее прикрыла его одеялом. Ильча заснул.
Прошла зима. На драночных крышах повисли сосульки. В полдень, разогретые солнцем, они обрывались капелью. Принюхиваясь к первым весенним запахам, тянувшимся с поля, в оградах мычали коровы. На елани бормотал любовные сказки ранний косач. По дорогам, подтаявшим и осевшим, протянулись коричневые навозные полосы. Пестрые сороки, подпрыгивая, как на пружинах. бегали по ним, выискивая себе корм. Голуби радостными стаями носились над крышами села.
Настала весна. Обнажились на елани черные пашни. Узкими лентами на буграх зеленели кустистые озими. Гусиным гомоном наполнялись ночью поля и берега Уды. Свистя острыми крыльями., вниз по реке проносились стайки белозобых гоголей и круглоносых крохалей. На болотах курлыкали журавли. Муравьи несмело копошились на слежавшихся за зиму кучах. На лугах блестели огоньки палов. Сизый дым спускался в низины. Бабы выгоняли скот на подножные корма Лошади и коровы жадно скусывали рыжие, засохшие верхушки прошлогодней травы.
Клавдее выгонять на пастбище было некого.
По пустому двору печально скакал колченогий Со-болько: кончик лапы у него отгнил, отвалился.
На приступках крыльца, закутавшись в старую доху, сидел желтый, как осенний лист, Ильча. Он закатывался в долгом, надсадном кашле. Сам ходить Ильча не мог, не держали ноги; его водила под руки Клавдея.
— Эх, на солонцы бы теперь! — бормотал он посиневшими губами. — Земля отмякла. Зверь жадный. Днем на зеленые мысы идет кормиться свежей травой, а ночью — солонцы лизать. Дни-то. дни какие! Хоть бы малость полегшало, до тайги бы дойти! Может, господь послал бы добычу… Кха, кха, кха… Ой… ой… Господи, иссох-то я как! — разглядывал он худые длинные руки — Куда с них мясо все делось? Одни кости винтовку не сдержат.
Во двор вошла Клавдея. Она ходила в Кушум — соседнее бурятское село, позвать бабку-шаманку Солонец-кие, русские бабы все побывали у Ильчи. Шептали на заре утренней и на заре вечерней, брызгали с уголька и кропили святой водой, всякой — и пасхальной и крещенской. Топили багульником баню и парили Ильчу крапивой. Поили троелисткой. растирали муравьиным спиртом, смешанным с салом. Ничего не помогало. Ильча хирел все больше.
Шаманка, которую привела Клавдея, была еще не старая женщина Черные глаза больно кололись сквозь узкие, косо разрезанные щели над смуглыми плоскими скулами. Губы она держала втянутыми вовнутрь, так что рот казался просто глубоким шрамом. Лоб туго повит широкой черной повязкой. С плеч свесился потертый козий балахон. Шаманка тяжело посмотрела Ильче в глаза. Он не выдержал и потупился.
— Траствуй, — сказала шаманка. — Изпу ходим.
Клавдея взяла Ильчу под локоть. Тихо переступая, они поднялись по ступеням крыльца. В избе пахло полынью По совету соседей, Ильча спал на полынном матраце.
— Ложи кробать, разболокать надо, — проговорила шаманка, помогая Клавдее.
Ильчу раздели. Дряблая кожа складками собралась у него на костях. Грудь ввалилась корытом, жесткой щетиной топорщились на ней волосы.
— Горишь? — спросила шаманка.
— Горю, — глухо ответил Ильча.
Она склонилась ему головой на грудь, послушала.
— Кипит?
— Кипит, — подтвердил Ильча.
— Гляди глаза, — приказала она, прокалывая Ильчу черными зрачками.
Ильча не выдержал и отвернул голову.
— Оболокай, — махнула шаманка и пошла к двери.
Клавдея догнала ее на пороге.
— Ты пошто же уходишь? — спросила она, схватив ее за руку.
— Пойду, однако. Мой такой огонь не шаманит, такой огонь огнем гасит. Гроза под сухой листвень зарыбать надо. Может, умрет. Может, нет.
— Так как же? — слабея, спросила Клавдея.
Ей так много говорили про эту женщину. Что шаманит она не так, как другие. Не корчится в пляске, не шепчет, не брызгает водой, а поит хорошими травами, прижигает, где надо, огнем.
— Как же быть? — повторила она.
— Не знай, не знай. Груди кипит, глаза не терпит, однако, дух замер бопсе. Мой шаманит жибой дух.
— Что же это, господи? — зашептала, съежившись, Клавдея.
— Худо тебе, баба. Сгорит мужик.
Клавдея опустилась на ступеньку крыльца. По щекам покатились жгучие слезы. Сквозь плотно прикрытую дверь пробивался глухой кашель Ильчи. Шаманка, мягко ступая камасьими унтами, вышла из ворот.