— Так что ж ты думаешь, он не отдаст? Обманет? — насупился Порфирий. — Да я тогда из него душу выну…
— Постой, Порфишенька! Эк тебя! Пошто обманет, пошто не отдаст? Отдаст. Не враз только. Подержит с расчетом.
— Да мне же деньги вот как нужны! Сейчас нужны. Затеял я…
— Ну, коли шибко нужны, попроси, всяко с ним случается. Только вряд ли… Али вот что, — хлопнул себя по коленке Митрич, — вот что надумал я: мы с папашей Ивана Максимовича мальцами в свайку вместе играли; хоть и разбогател он теперь, а все старинку не забывает. Попрошу — уважит, похлопочет перед сынком. Пособлю я тебе, Порфиша, схожу к Максим Петровичу деньками, поговорю… Долгая лета, Порфишенька! Выпьем еще по одной.
Они чокнулись. Порфирий выпил до капли, Митрич только пригубил.
Порфирий захмелел окончательно, язык у него ворочался с трудом.
— Митрич! Друг! Ежели можешь, сделай милость, устрой. Сам знаешь, какой у меня нрав: закочевряжится Иван Максимович — не сдержусь, обругаю в сердцах» все дело испорчу.
— Хе-хе, Порфишенька, что говорить: характер твой — светит месяц!
— Справиться с собой хочу, Митрич, переменить себя. И всю жизнь свою переменить. Давно задумал. С тем и в тайгу нынче ходил я. Рубил с Егоршей лес, думал: хороша жизнь в глуши, в тайге. Своей семьей… По душам скажу: Лизку жалко. Мало живу с ней, а вижу — хорошая она у меня. Очень хорошая. А зазря изнывает. Нет во мне ласки. Как листвень горелая, сухой. Вино меня губит. Вино! — вдруг вскрикнул Порфирий. — Ты, дьявол, губишь! Все вы!.. — и сразу обмяк.
Митрич слушал, сочувственно кивая лысой головой. Вид у него был сосредоточенный, слушая, он думал о чем-то своем.
Порфирий доверительно начал снова:
— Скажу тебе: присмотрел я в тайге себе местечко..-на земле лучше нет. Егорша помог, срубил там себе я зимовье. Ружьишко, припас, какой оставался, харч, что не доели, — все там оставил. На первый раз есть за что зацепиться. Уйду… Возьму с собой Лизку… И все… Провались ваш город вместе с вами! Клопы вы, не люди… Кровь сосете… Сколько на хозяина ни работай — из нужды не выбьешься… нет… Уйду… Получу деньги с Ивана Максимовича, накуплю еще припасу охотничьего, буду промышлять… Сам себе хозяин. А Лизка — по дому. Вырастим сына… Лизка, должно, через месяц будет рожать… Уйдем… Станем жить хорошо..» Потом, может, Ильчу, тестя своего, сговорю… Егоршу… Тоже бедствуют люди… Так, пособишь, Митрич?
— Ладно, Порфиша, сделаем. Яеще лучше придумал. Только тут на хитрость придется пойтить. Мы вот каким манером устроимся: ты мне расписочку дай, что, дескать, обязан я, Порфирий Коронотов, уплатить Степану Митриеву Суровцеву — то есть мне — сорок рублей, буде он потребует… так и далее…
— Зачем же я расписку тебе давать буду?
— Светит месяц! Да ведь ежели я с таким документиком к Ивану Максимовичу приду, так пошто же ему деньги мне не отдать? У него и сомнения не будет — расчет законный. Он тебе за работу обязан, а ты мне свой должок удостоверяешь, — все чисто и правильно. А я тебе деньги тем же разом верну. Все, что полагается, до единой копеечки. Али, может, ты мне не веришь? Ну, думай тогда, гляди, тебе виднее. — Митрич откинулся на спинку стула, довольный своей выдумкой.
— Да нет, Митрич… не к тому я… Просто так…
— То-то ж! Тебя жалеешь, а ты на дыбки встаешь.
Митрич сходил к стойке, принес лоскут бумаги, карандаш. Уселся и начал выводить текст расписки.
«Опять хитрит чего-нибудь…» — возникла и сразу же оборвалась мысль у Порфирия. Он испуганно заморгал: ему показалось, что на столе пошатнулись бутылки.
— Вот, Порфишенька, и готово. Только ручку приложить, расписаться, значит. Ha-ко тебе карандаш.
Но пальцы Порфирия только беспомощно скользнули по клеенке.
— Да ты, вижу я, светит месяц, совсем того? — Митрич сунул ему в руку карандаш, помог сложить пальцы. — Пиши вот здесь: «Мещанин Порфирий Коронотов…» Стой! Стой! «Ща» пропустил… Так… Так… Hv, теперь пиши… Так. «Пар… Парфи… фирей…» Стой… «Ры» не в ту сторону гнешь… Так… «Каранотав…» Ну вот… Ишь ты, даже хвостик загнул, хе-хе-хе, тоже как грамотный! Теперь число изобразим: «Лета одна тысяча восемьсот девяносто шестое, июня месяца, пятого дня». — Митрич щелкнул ногтем по бумаге. — Роспись бы свидетельскую еще учинить.
Дверь трактира распахнулась и пропустила низенького, сухощавого человека. Это был фельдшер уездно больницы.
Ходила молва по городу, что он однажды, неведомо ради чего, подлил йодной настойки в отвар лакричника, которым в то время лечился от кашля врач этой же больницы Алексей Антонович Мирвольский.
Только благодаря решительному заступничеству самого пострадавшего фельдшер был оставлен на службе, однако с такой отметкой в формуляре, которая исключала всякую надежду на дальнейшее продвижение. Эта история, кроме помарки формуляра, повлекла за собой и другое последствие — за фельдшером укрепилась кличка «Лакричник», да так основательно, что он сам стал ею заменять истинную свою фамилию, по паспорту весьма неблагозвучную — Пшикин. Впрочем, и эта фамилия, почти как кличка, перешла к нему только от отца — деды и прадеды носили хорошие прозвища. Отец его потерял доброе имя, уйдя в «поддужные» к миллионеру-золотопромышленнику Елисееву, владельцу приисков всей северной тайги.
В народе дрянную лошаденку, которую на скачках выпускают рядом с породистым рысаком для того только, чтобы рысак видел возле себя соперника, называют «поддужной». Пробежит лошаденка четверть круга и отстанет — неважно, не в ней дело, — зато разогреет кровь, у рысака, и тот, рубя копытами землю, придет к финишу, первым. В народе «поддужными» называют потерявших, стыди совесть прихлебателей, ставших умельцами самых грязных дел своего хозяина.
Спившийся, разгульный, изнемогающий от богатства Елисеев пресытился жизнью настолько, что его уже ничто не могло взволновать, ему не хватало собственной изобретательности, чтобы закатить сверхгнусную оргию. Нужен был человек, который придумывал бы всяческие мерзости и, разжигая воображение хозяина, творил их на глазах у него. Это с успехом и проделывал отец Лакричника.
Войдя в трактир, фельдшер осмотрелся, увидел пьяного Порфирия, улыбнулся, издали тросточкой словно перечеркнул его и направился к столику.
— А что означает сия скучная бумага за сим радостным столом? — остреньким взглядом впиваясь в расписку, спросил Лакричник.
Митрич ласково погладил свою плешинку, порозовевшую от удачи и выпитого вина.
— Обыкновенное дело, Геннадий Петрович, — пояснил он, пододвигая карандаш Лакричнику, — самая деловая расписка. Не откажитесь засвидетельствовать на ней подлинность подписи Порфирия Гавриловича.
— Можно, это можно. Verba volant, scripta manent, что означает: слова улетят и забудутся, написанное — останется. — Он с брызгами расчеркнулся на документе, украсив на этот раз свой автограф полным воспроизведением гражданского достоинства: «Фельдшер шиверской уездной больницы Лакричник-Пшикин».
В трактир начали набираться посетители. Митрич ушел за прилавок, Лакричник придвинулся к Порфирию, приглашая его опрокинуть еще хотя бы одну рюмочку. Порфирий тупо глядел на Лакричника, силясь что-то припомнить…
— Нет, Лакричник, пить не буду… Все… Я уже… Да… уже… Я, знаешь, приплыл только… Ну, и вот… надо к Лизавете пойти… Ждет, поди…
— Ждет? Конечно, ждет нежная супруга. «Зря, говорит, Порфирий Гаврилыч дней на десять раньше не приехал».
— Как? Ты что говоришь? — с трудом осмысливая слова Лакричника и чувствуя в них какой-то особый, недобрый смысл, уставился на него Порфирий. — Ты к чему это?.. Говор-ри… — ударил кулаком по столу, так что зазвенели рюмки.
— Э-э, Порфирий Гаврилович, какой вы нетерпеливый! Выпейте рюмочку, прошу, тогда, может быть, и расскажу.
Порфирий стиснул зубы, наморщил брови. Замахнулся было тяжелой рукой, хотел смести со стола все. Но опустилась рука. Схватил рюмку. Выпил. Не отрываясь, налил раз за разом еще четыре и, осушив последнюю, яростно хлестнул ее об пол. Лакричник кривил губы усмешкой.