— Так бы, Порфирий Гаврилович, и давно. С таким, интереснее разговаривать. Можно и забавную историю рассказать.
— Говори! — задыхался Порфирий. — Догадываюсь я… Спуталась с кем-нибудь… Говори: с кем? — закричал он и осекся: в бутылке словно бы что-то зашевели-: лось… Он не отрываясь глядел на нее, а Лакричник захлебываясь нашептывал:
— Не то интересно, Порфирий Гаврилович, что честность женская утрачена; а то, когда она утрачена! Это не обман, Порфирий Гаврилович, если муж в тайгу уедет, а жена верность супружескую нарушит. Это еще не обман. Это слабость, влечение души, минутное забвение. Все мы люди, дело понятное. А вот тот обман, ежели девушка в невестах друга сердца имеет, с ним целуется, милуется, а потом замуж идет… с грехом… Это обман. Страшный обман.
Порфирий скрипел зубами. Сжимал кулаки. Из недопитой бутылки теперь на него таращила глаза огромная лягушка; она скребла лапами по стеклу изнутри и пыталась вылезти из узкого горлышка.
— Черт! Ну, говори же дальше, — хрипел Порфирий, брезгливо косясь на бутылку: он боялся лягушек.
— А что же дальше еще говорить, Порфирий Гаврилович? Дальше все очень просто. Сами рассчитайте, со свадьбы вашей, когда время крестинам быть… ежели от вас ребеночек. А у супруги вашей сынок дней десять тому назад родился.
— Десять дней? — глухо спросил Порфирий. — Уже? У Лизаветы уже родился ребенок?
— Родился, Порфирий Гаврилович, и превосходный мальчик. Чужой для вас, но что же поделаешь? Хотелось супруге вашей убедить врача Алексея Антоновича, что недоношенным ребеночком, дескать, она разрешилась. И свидетельство об этом получить. А какой же он недоношенный? И зачем бы ей, супруге вашей, непременно об этом свидетельство? Кому другому, кроме вас, стала бы сна такой документик показывать?
Лакричник щурясь поглядел на Порфирия. Тот сидел неподвижно. По щекам его перекатывались тяжелые желваки. Вспухли вены на висках. Лакричник вздохнул и начал снова:
— Я, может быть, напрасно вас тревожу, Порфирий Гаврилович? Дело-то ведь семейное, сами вы лучше столкуетесь. Людям об этом, надо думать, никому не известно. Кроме супруги вашей, меня да врача Алексея Антоновича, никто ничего не знает. Супруга ваша все тонко обдумала, даже к родам никого не позвала, так и родила одна. Что же молчите, Порфирий Гаврилович? А я, знаете, так решил: ежели узнал, надо мужу рассказать непременно. Как он там по-семейному устроит, то его дело, У меня же совесть чиста: не затаил на душе обмана. «Amicus Plato, sed magis arnica veritas», что значит: «Мне друг Платон, но истина мне дороже всего». Подумайте сами, Порфирий Гаврилович, не скажи я вам всей правды сейчас, убедила бы вас супруга, что и в самом деле родила недоношенного. Хорошо бы это было? Нет. «Ложь, мерзкая ложь! Вместо покаяния, чистосердечного признания своей вины — ввергнуть вас в заблуждение относительно того, кто был подлинным отцом нежно чаемого вами первенца! Невзирая на свой малый чин, не лишен я благородства и правил высокой морали. Презираю обман. Вы же, я знаю, человек также кристальной чистоты…
Порфирий сидел, стиснув ладонями голову.
— А как она, супруга ваша, — прищелкнув языком, усмехнулся Лакричник, — улещала Алексея Антоновича! По врожденной любознательности подслушал я через щелочку. Затопал было на нее ногами Алексей Антонович, закричал. А там смотрю, стал уговаривать: обойдется, дескать, и так все по-хорошему. Тоже пособник обмана низкого!.. Вот так-то, Порфирий Гаврилович, дела-то какие. «О tempora, о mores!», что значит: «О времена, о нравы!» Выпьем, что ли?
Он взял бутылку и стал наливать Порфирию. Тот отшатнулся, придавленно вскрикнул, махнул рукой. Рюмка, звеня осколками, покатилась по полу, бутылку на лету подхватил Лакричник.
Порфирий вскочил. Мгновение дико смотрел на фельдшера, схватил свой стул и ударил им изо всей силы по столику. Тарелки брызгами разлетелись в стороны. Надломленные ножки стула оторвал и вышвырнул в окно, разорвал ворот у рубахи и, черный от прилившей к голове крови, бросился вон. Вдогонку ему истошно вопил Митрич:
— Ах ты, стервин сын, Порфишка, что же ты наделал?! Такие убытки за доброту мою причинить!..
Лакричник вздохнул, допил остатки вина и в раздумье пробормотал:
— Теперь он непременно бабенку прирежет. Истинный господь! Такой уж характер у мужика удался. Бедная женщина…
Порфирий, задыхаясь, бежал по улице. Все впереди мутилось, в ушах звенели колокольцы.
3
Порфирий с женой Елизаветой жил более чем в версте от города, на заимке, без пашенного надела Избенка у него была невзрачная — покосилась, вросла в землю, ощерясь прогнившей крышей, покрытой драньем Вез надворных построек, без ограды, торчала черным пеньком среди бурьянов. Здесь было глухо. Небольшая полянка, на которой стояла изба, а кругом густые, высокие сосняки. Пахотные елани подгородных крестьян начинались дальше, за сосняками. Полукольцом, сторонкой, вбегала заимку Порфирия речка Уватчик В ее долине раскустились черемухи, вербы, рябины Весной оттуда в открытые окна вливался медвяный запах цветущих черемух, а к зиме оголенный, черный кустарник давал приют бродячим волчьим стаям. Голодный их вой в морозные ночи пробивался сквозь стены избенки.
Поблизости от заимки Порфирия не было другого жилья. Здесь когда-то поселился его дед, дегтярь и смолокур. С детства приучился к этим промыслам и Порфирий. Но за три поколения иссякли смолевые пеньки и береста окрест заимки, умер дед Порфирия, оставив по наследству своему сыну только полусгнившую избенку, провалившиеся дегтярные ямы да затяжной кашель и красные, воспаленные от едкого смольного дыма веки. Это же наследство перешло потом и к Порфирию. Но к нему прибавилось и другое. Когда Сибирь еще трясла золотая лихорадка и повсюду открывались новые залежи золотоносной руды, отец Порфирия решил бросить свой тяжелый и голодный труд смолокура и пойти искать себе «фарта» — приискательского счастья. Ушел на прииски и не вернулся. Говорили потом: нашел он золото, но им не попользовался. Выследили бергалы — охотники за чужим счастьем — и срезали старателя пулей у ручья, где мыл он золото. Весной нашли вытаявший из-под снега труп — «подснежник». Вот и весь фарт старателя! И с тех пор безотчетный страх холодной волной всегда охватывал Порфирия, когда он слышал слова «фарт», «золото».
Порфирий, с детства привычный к тяжелой работе, после смерти отца стал лесорубом. Но много, много оказалось их, этих могутных, жилистых рук, широких, кряжистых спин. Много. Товар недорогой. Особенно когда у мужика нет даже своей лошаденки. Срубить дерево в лесу не хитро, сумей его доставить в город. Тогда ему будет цена. А как доставить? На чем? И ходил Порфирий в постоянных поисках: кто возьмет, купит только силу его мускулов? Находились такие подрядчики, брали Порфирия на рубку леса. Работал он тогда жадно, много, а как к расчету — получать все равно было почти что нечего. У хозяев на счетах косточки направо-налево, а Порфирию на руки гроши. Ну, заспорь, зашуми — останется то же самое. И с обиды, с горя все одно потом в трактир пойдешь, понесешь последнее, а не станет и этого — в долг… Но когда наступала вовсе пустая, безработная пора, Порфирий голодал, не зная, где и как достать себе кусок хлеба.
Может быть, и не так еще страшно бедствовал бы Порфирий, если бы его с самых юных лет не приучили к вину. Отец, отчаявшись найти хоть какой-то проблеск в тяжелой, безотрадной жизни, на последнее покупал водку, ставил на стол и кричал: «А, черт его дери! Пор-фишка, пей!» Приезжали торговцы-скупщики к отцу за дегтем и смолой — свой разговор они начинали тоже с бутылки: напоишь смолокуров — дешевле купишь. Так и подрядчики, у которых потом стал работать лесорубом Порфирий; так и каждый хозяин, нанимавший его на работу — хотя бы затем, чтобы напилить сажень дров. «Выпей, выпей, Порфиша…» — то для знакомства, то с устатку, то как магарыч… Выпей потому, что тогда для хозяина твоя работа обойдется дешевле! А остальное ты потом и сам пропьешь…