Федоров только крякнул, развел руками и сделал плачущее лицо.
— Роман Захарыч, да ить палками-то их всех не перебьешь! Опять же не Суворов я. А и то кое-кого мы перекалечили, будет им память.
— Память-то будет. — Баранов постучал по подоконнику пальцами. — Только кому и какая? Припомнят они тебе палки твои.
— И ругаете, и пугаете, Роман Захарыч, — с упреком сказал Федоров. — А чего мне делать — все одно я не понимаю. Не на штыки же кидаться в самом-то деле! Когда станут они, эти, без солдат и без ружей ходить — пожалуйста! Сколько хотите своих ребят соберу…
Мрачное лицо Киреева осветилось улыбкой. Он придумал сложно построенную шутку.
— Лука Харлампиевич справедливо, так сказать, Суворовым себя не считает, но Куропаткиным он смело может назваться. Смелость у него именно куропачья.
Баранов встал, круто повернулся на каблуках, кивнул головой на окно.
— Они пошли, решение приняли. Ну-с, господа, — он засунул руки в карманы, — а мы какое решение примем? В который раз уже собираемся? «Рождество твое, Христе, боже наш, воссия мирови свет разума…» Надо бы пить водку, веселиться. А у нас? Эти красные флаги одну смерть мне уже в дом принесли. Кто из вас гарантирован? Я спрашиваю: какие решения должны мы принять сегодня? Сегодня, пока они поднялись только на крыльцо и не вошли еще в управу.
Наступило молчание. Постепенно все подтянулись к окну. Только один отец Никодим остался на диване и все крутил меж пальцами серебряную цепь. Баранов смотрел па толпу, хлынувшую вслед за солдатами и знаменосцами по направлению к вокзалу, отсчитывал свистящим шепотом:
— …двадцать… сорок… сто… сто шестьдесят…
Киреев размышлял, какое наказание на него теперь обрушат Дурново и Трепов, и бесполезно тужился мыслью: что может он сделать со своими отрядами жандармов и полиции против этакой силы? Сухов глядел в окно просто так, даже с некоторым любопытством Большое начальство за эти штуки на улицах спросит не с него, а с Киреева; Роман же Захарович сам видит: выше головы не прыгнешь.
У Луки Федорова от красных флагов рябило в глазах, и даже почему-то резало в животе.
— Войско, войско нам надо. Боле-то что? Господи! Взорвать бы их пушками…
И все молчаливо с ним согласились.
Вошла Анастасия в трауре. Тяжелыми пятками простучала по паркетному полу. Отец Никодим приподнялся, благословил ее и сунул для поцелуя крест. Киреев и Сухов щелкнули каблуками. Лука сморкнулся в платок, вытер им губы и сам приложился к ручке Анастасии.
— Папа, тебе принесли телеграммы, — сказала она и подала Баранову два листка бумаги.
Тот быстро пробежал их, облегченно вздохнул и. нашарив рукой свое кресло, не сел, а комком мягкого теста влепился в него.
— Вот… вот… — сказал он и повертел перед собой рукой с телеграммами.
— Внял всевышний! — возгласил Федоров, доверчиво переполняясь отраженной радостью.
— Господа, я читаю! Лука, замолчи… Телеграмма из Омска. Подпись генерал-лейтенанта Сухотина. «Дано распоряжение командиру 23-го Восточно-Сибирского полка Зубицкому привести в повиновение мятежную рогу 3-го железнодорожного батальона, водворить порядок на линии. Вышлите встречающего для заблаговременного ознакомления полковника Зубицкого с обстановкой. Представьте немедленно мне списки главарей восстания, также административных лиц, проявивших бездействие». Господа, поздравляю!
— Так сказать, что значит «бездействие»? — не разделяя той буйной радости, которая одолевала Баранова, спросил Киреев.
— Военный суд разберется. Я лично принимал все меры. Шестьдесят семь телеграмм, господа!
— Дозвольте, Роман Захарович, выехать мне навстречу Зубицкому, — быстро проговорил Сухов.
— Полагаю, по старшинству, право поехать принадлежит мне, — сверля полицмейстера злым взглядом, возразил Киреев. И подумал: «Успел, мерзавец, первым выскочить!»
Баранов решительно принял сторону Сухова.
— Куда же поедешь ты, милочок? — сказал он Кирееву. — Все-таки ты потолковее его. А вдруг ночью сегодня в городе баталия начнется? До подхода Зубицкого.
Вот этого Киреев и боялся. Но делать было нечего. Он фыркнул и отошел в сторону. Анастасия из-за плеча отца заглянула в телеграммы.
— А во второй что написано, папа?
— Да тут не так уж существенно. Из Красноярска. Словом, объясняют причины задержки важнейших телеграмм: почта и телеграф были захвачены бунтовщиками. Понятно, почему Сухотин так долго мне не отвечал. Выходит, в Красноярске дела завязывались еще почише наших, но, — Баранов ногтем щелкнул по бумаге, — но войска там уже освободили телеграф. Господа! У меня появился аппетит. Настя, милая вдовушка, приглашай к столу. Чем бог послал. Прошу! «Рождество твое, Христе, бо-же наш, воссия мирови свет ра-зума! В нем бо звездам служащие, звездою уча-хуся…» — запел он.
И все гости вразброд подтянули ему.
21
Одна за другой догорели елочные свечи — было их всего пять. Последняя долго не гасла: огонек то замирал маленькой желтой точкой на конце фитиля, то вдруг тянулся кверху вздрагивающим язычком пламени. И тогда по окнам, забеленным узорами инея, пробегали красноватые тени.
Порфирий и Лиза сидели рядом, смотрели на мигающий огонек. Это была их первая в жизни елка. И потому каким-то особенным миром и счастьем веяло теперь от этого зеленого деревца. В сатинетовой голубой кофточке, с золотистыми косами, распущенными на концах, Лиза цвела: под вечер приходил Борис, для него зажгли в первый раз елочные свечи. Он смеялся, прыгал и пел, вместе с Ленкой затеял веселую игру в жмурки. Ребячья забава увлекла Клавдею, Дарью. Завязав платком глаза, ходила по избе с растопыренными руками и Лиза. То справа, то слева ей кричали: «Огонь!.. Огонь!..» И вдруг она узнала голос Порфирия: «Огонь!..» Потом весь вечер он веселился вместе с семьей, и Лиза не улавливала на липе у него прежней холодной скованности…
После ужина Лиза провожала Бориса. Когда она вернулась, все уже спали. Только Порфирий ее дожидался, один сидел в темноте.
— Как ты зазябла, — сказал он, столкнувшись с Лизой руками.
Наощупь помог ей раздеться, повел рядом с собой. Они сели на скамью у печи. Порфирий распахнул пиджак, полой прикрыл Лизины плечи, тесно прижался к ней. И Лиза почувствовала, поняла, что неспроста так долго дожидался ее Порфирий, что сердце его сейчас наполнено счастьем внутренней свободы, давшейся ему наконец — не только неволей одной заставил он себя веселиться у елки. И боялась напомнить о Борисе — вдруг спугнешь каким-нибудь неосторожным словом покой души Порфирия?
Он изредка спрашивал Лизу:
— Тебе тепло?
— Тепло…
Он сам попросил ее зажечь оставшиеся огарки на елке.
— Хочу еще поглядеть на огоньки.
И прежде чем Лиза встала, порывисто поцеловал ее в губы.
Потом они опять сидели рядом, набросив на плечи пиджак Порфирия, и перешептывались, казалось бы, о пустяках, но для них почему-то в это мгновение имевших свой неповторимый, большой смысл.
— Воском всю ветку закапало…
— На стекле — тоже, словно ветки нарисованы…
— Рука у тебя горячая…
Погасла и последняя свеча. Над красным угольком фитиля поднялся белый дымок и наполнил избу сладким, праздничным запахом. Стало темно. И оттого словно еще теплее…
— Гудок? — вдруг сказал Порфирий и встал.
Лиза прислушалась.
— Да… Вправду…
Гудок без конца сотрясал ночную морозную мглу. Казалось, звукам его некуда улететь и оттого они становятся гуще, острее, напористее, просверливают деревянную стену дома.
Порфирий подбежал к окну, несколько раз жарко дохнул на стекло, — забитое инеем, и приник глазом к проталинке. Он привык определять время по звездам. Нет, до утра еще далеко! Порфирий оглянулся: Клавдея и Дарья тоже поднялись. Чуть мерцали в потемках стекляшки на елке. Ленка мычала, вертела на подушке головой и не могла проснуться. А в ровный и грозный, все разрастающийся гуд теперь еще вплелись такие же тягучие и тревожные свистки паровозов. Что такое? Среди последних беспокойных дней только один этот выдался каким-то полностью беспечно-радостным, согретым надеждой на большую победу. С переходом роты солдат на сторону рабочих особенно твердо поверилось: вот она, революция, вот они, теперь крепко взятые в руки права: вот оно, зоревое счастье свободы! Что же случилось? Почему гудки так настойчиво скликают на помощь? Всех, всех!