Даже сама природа словно испугалась приближения кровавого генерала. Все замерло, ни единого дуновения ветерка, дым из труб поднимается прямо вверх, сливается в черное облако и, смешавшись с морозным туманом, плотно ложится на город. Нет даже месяца — первый день новолуния. И звезды сквозь серый чад не могут осветить своими слабыми лучами затаившуюся в страхе землю. Глянуть вдоль улицы — черно, ни в одном окне, ни в единой щели ставней нет огонька.
А люди не спят, сидят, перешептываются и вслушиваются в паровозные гудки, будто можно узнать по ним, пришел или не пришел состав Меллера-Закомельского.
Но в ту ночь карательный поезд не прибыл. Он двигался медленно, опасаясь подложенных мин, высвечивая себе прожекторами путь и, кроме того, проверяя его контрольным паровозом с двумя платформами впереди, нагруженными бутовым камнем.
С бессонными, красными глазами люди утром пошли на работу в мастерские, в депо, женщины днем, как всегда, понесли им обед…
В ту ночь, когда Меллер-Закомельский еще творил свою расправу в Иланской, в маленьком домике кочегара Петунина собрались Лебедев, Порфирий, Терешин, Лавутин и Ваня Мезенцев. Хозяин надел тулуп и вышел следить за улицей, чтобы жандармы не захватили врасплох.
После разгрома восстания прошло двенадцать дней. И все эти дни комитетчики и руководители обороны, которым удалось пробиться сквозь кольцо солдат, осаждавших мастерские, жили на конспиративных квартирах, разбросанных по всему городу. Жили, тая надежду, что Красноярск отобьется и можно будет уехать туда. Или — что пойдут из Маньчжурии новые эшелоны с войсками, которые в свою очередь сами поднимут знамя восстания. Или — что снято будет военное положение, и хотя с горечью проигранной первой схватки, но можно будет вернуться к обычной жизни. Однако стало известно, что и Красноярск продержался немногим больше, чем Шиверск. Правда, держится еще Чита, но до Читы далеко. А эшелоны из Маньчжурии вступают на Сибирскую железную дорогу по-прежнему слабо зажженные революционным огнем. Видимо, харбинские товарищи не сумели поработать с ними как следует — армию выиграло самодержавие. И не отменяется военное положение в городе, и, значит, из всех свобод существует только одна: свобода арестов. Теперь надвинулась новая угроза: расстрелов без суда и следствия.
Связи с соседними комитетами оборвались.
— Решать, что делать, товарищи, нам нужно немедленно, — сказал Лебедев, загораживая со стороны окна коптилку шапкой, — пока не появился здесь Меллср-Закомельский. Тогда все станет еще сложнее. Мы не знаем его замыслов. Повторит ли он Иланскую или весь город возьмет на прочес. Возможно и последнее. Здесь было восстание, от крытый бой с самодержавием — здесь боль-> ше поводов для расправы.
— А я так думаю, Егор Иванович: это — конец, — угрюмо проговорил Лавутин. не отрывая глаз от красного огонька коптилки. — Потом снова кто-то начнет, а мы… мы уже кончили. Попробовали. Сил недостало. Ну, что же, надо понимать. Чего себя веселыми снами тешить?
— Так ты что же, Гордей Ильич, от революции отрекаешься? — спросил его Лебедев и тронул за руку: «Опомнись, Гордей Ильич!»
— Нет, не отказываюсь я, Егор Иванович, — так же пристально глядя на огонек, ответил Лавутин, — будут казнить меня, и то крикну я: «Да здравствует революция!» А драться сейчас больше я не могу. Почему? Потому что вот она, сила, большая у меня, — он приподнял свою огромную ладонь, — а эту печку все одно мне не сдвинуть. Чего же тут? А у меня, Егор Иванович, в семье жена и шестеро ребят. Давно уже бог знает как мы жили, а теперь им стало есть и вовсе нечего.
— И как же ты считаешь, Гордей Ильич? Что делать?
— Оставаться здесь. Беречься, чтобы не выследили. Новых схваток пока не затевать. А ведь сколько они ни бей, ни стреляй, а когда-нибудь отстреляются. Снимут военное положение. Опять можно будет пойти в мастерские. Дела нашего, рабочего, Егор Иванович, напрочь из сердца я не выкидываю. А только взяться опять, когда станет можно.
— Гордей Ильич, ты не имеешь права так рассуждать! Ты член комитета и должен продолжать борьбу, показывать другим пример.
Лавутин тяжело перевел дыхание.
— Сейчас я ничего не могу, Егор Иванович… Как хочешь… Не могу!..
Тогда заговорил Мезенцев, оправляя, одергивая рубашку по солдатской своей привычке.
— Пал духом Гордей Ильич. Нехорошо. Я вот в Маньчжурии воевал, и часто бывало: вроде совсем засыпали тебя пулями и бомбами закидали, ан нет, жив — и снова воюешь. Разгромили нас, верно. А не побежденные мы. И кричать «да здравствует революция» надо нам не когда на казнь нас поведут, а пойти сейчас и страху и смерти навстречу. Так, как, видел я, друг мой Паша Бурмакин — один встал на бруствер и против сотни японцев пошел. За честь своей родной земли. А мы пойдем за наше святое рабочее дело. Прятаться здесь? Не верю я. Все одно помаленьку нас выловят. А погибать — так не бесчестно, не на виселице. И хотя семья у меня не такая, как у Гордея Ильича, а поменее, но сердце за них у меня тоже болит, — голос Мезенцева дрогнул. — И я так считаю, нисколько не медля, сейчас нам выйти на линию, Савву Трубачева прихватить, еще человек пять, и рельсы у мостика над Уватчиком нам развинтить, спустить под откос Меллера-Закомельского. Коли и погибнем потом, так не зря. А дух у всех остальных это подымет.
— Нет, Ваня, погибнем зря, — покачал головой Лебедев. — Так просто спустить под откос поезд Меллера-Закомельского нам не удастся. Едет он, конечно, с большими предосторожностями. А толк ли в том, чтобы лишь красиво погибнуть, как Нечаев всегда доказывал?
— Тут нас всех переловят, ясно, — выговорил Терешин, простуженно кашляя. — Ой, грудь как больно., батюшки!.. Лица-то наши здесь каждому знакомые. Кто нас не видел, не знает, пока были в городе дни свободы? Предатели сыщутся. Надо растекаться нам по другим городам, поступать на работу под чужими фамилиями, по фальшивым документам.
— Как уедешь? — тоскливо сказал Лавутин. — Пучкаева сразу же с поезда сняли.
Терешина бил тяжелый, надсадный кашель, он хотел что-то возразить Лавутину, но только отмахнулся рукой. Лебедев наклонился к Порфирию:
— Ты что молчишь, Порфирий Гаврилович?
— Слушаю. Думаю. У меня тоже мысль такая: ни петли нам ожидать, ни самим под пулю соваться не следует. Уйти! Это правильно. Только куда? Вот тут с Петром Федосеевичем несогласный я. В других городах чем надежней? А на железной дороге опасней всего. Стало быть… уйти в тайгу. В Саяны, на Джуглым. Переждать там будет можно: зверя много, рыба есть. На первый случай и жилье готовое. Тогда что мне мешало? Припасу охотничьего не было у меня. Теперь есть у нас попрятанные и порох и ружья. А пуще всего — в городе друзья: нам и муки, и припасу, словом, чего будет нужно приготовят. А тайга-матушка, она неприступная! Нет, не сыскать нас там никому. Да и людей у царя не хватит, чтобы за нами в тайге гоняться…
— Так… А что же тебя смущает? — спросил Лебедев, видя сковывающую Порфирия нерешительность. — Ты скажи напрямую.
— Напрямую, Егор Иванович, то, что вроде мы от остальных рабочих бежим. В тишину, в спокойствие, только бы жизнь свою сохранить. А по городам, среди людей разместиться бы — как-то честнее. Да и нужнее.
— Так ведь на время только уйти, переждать самые лихие дни, пока прояснится, чтобы понять, как дальше действовать, — кашляя, сказал Терешин — По-моему, в этом никакой измены делу революции нет. Живым всегда недолго вернуться, а если ни за что, ни про что перестреляет нас Меллер — какая от этого революции польза?
— Я из города не пойду, — сказал Лавутин. — Семерых с собой я забрать не могу. Найду и здесь, где надежно укрыться пока. А там помаленьку все и обойдется.
— Гордей Ильич, здесь же очень трудно укрыться! — возразил Порфирий. — Нас быстро выследят, как раз сейчас, когда идут аресты.
— Найду, — упрямо сказал Лавутин, — хотя зиму здесь переждать, а весной станет виднее.