Терешин тискал рукою грудь, дергал пальцами застежки куртки — ему не хватало воздуху — и вертел головой, выражая свое несогласие с Лавутиным.
— Решай сам, Егор Иванович, — в промежутке между приступами кашля вымолвил он. — Такому спору конца не будет.
— Друзья мои, — негромко заговорил Лебедев, и все сразу потянулись к нему, — восстание у нас подавлено. И в Красноярске, и в Москве. Но революция-то ведь не подавлена! Совсем уничтожить ее теперь невозможно. Все равно, как невозможно заставить растущее дерево превратиться обратно в то самое семечко, из которого оно выросло! Сил в первом бою у нас не хватило, и ошибок много мы сделали. Так зачем же нам делать и еще одну: без пользы рисковать людьми, своей жизнью? Беречь надо силы, товарищи! Уйти сейчас в глубокое подполье, в надежные места — вовсе не значит выйти из борьбы. И это, Порфирий Гаврилович, пусть тебя не тревожит. Не измена это рабочему делу, а разумное решение. Правильно ты считаешь. Революция продолжается, и мы должны руководить ею. Уйдя в тайгу на время, комитет не порвет свои связи с народом. А ты, Гордей Ильич, хорошенько подумай еще. Тяжело тебе — это понятно. Но, повторяю, ты член комитета — и ты должен подчиниться решению комитета, если товарищи скажут: уйти в тайгу. Петр Федосеевич верно сказал: «Живые всегда могут вернуться». И я думаю: мы скоро вернемся. Только разберемся в новых условиях и в новых способах борьбы. Но уйдем в тайгу мы не все. Останусь я, останется Перепетуя. Мы найдем возможность скрываться и в городах, нам нельзя ни на минуту выходить из самой гущи событий. Начнем восстанавливать связи. Образуем ядро новой подпольной организации и будем наращивать силы. Для вас, кто на время уйдет в тайгу, будем готовить места, документы. Ведь сюда-то никому из вас все равно возвратиться будет нельзя. И мы с Перепетуей будем не здесь. Но связь с вами будем держать все время. Так я думаю. А вы как считаете? Давайте поговорим еще.
Да… Это не митинг, когда, можно сегодня решить что-нибудь и не так, а завтра поправить. Тут — что решишь сейчас, в то судьба твоя и ляжет. Да и не за себя только нужно подумать, а и за жен, и за товарищей, и больше всего за общее дело рабочее, ради которого потом, может быть, все и головы свои сложат, если сейчас ошибутся.
На станции перекликнулись паровозные свистки. Может быть, это поезд Меллера-Закомельского уже прибывает? Поскрипывают под окном валенки Петунина. Далекая, в конце улицы, возникла песня… Вырвались гневно и дерзко слова:
Потом, такой же далекий, грянул выстрел. И песня оборвалась. Теперь стреляют часто. Пугают. А может быть, и в людей. Отзываясь на выстрел, залаяли собаки. Побрехали и притихли. А мороз жмет все сильней, трещат в окнах стекла.
— Так, Егор Иванович, — наконец сказал кто-то.
— Ну, тогда, Порфирий Гаврилович, в этом деле главным быть придется тебе, — заключил Лебедев. — Тайга тебе родная. Собирай всех, кому здесь большая опасность грозит, и уводи. Сегодня до рассвета сумеешь?
Порфирий помедлил с ответом.
— Нет… Никак… Сегодня только всех обойти бы да предупредить. По улицам, сам знаешь, ходить приходится с какой опаской. А люди в разных концах. И потом хоть малое время, а нужно на сборы. В тайгу, надолго, да в такие морозы, — он взялся руками за свой пиджак, — этак просто не выскочишь. Завтра ночью уйдем.
— А если Меллер вот-вот пожалует? — спросил Мезенцев.
— Все одно в завтрашнюю ночь на заимке у меня собираться. Хоть какими окольными дорогами — а туда. Жандармы ходили-ходили и перестали: видят, нет там меня с Лизаветой. С заимки самый спокойный путь в горы. И собраться там лучше. Кругом лес. На тропе выставить охранение. Чуть опасность — в лес уйти. Придумать лучше еще ничего не могу я. Егор Иванович, как, верно я решаю?
— Мне кажется, верно. Если никак нельзя уйти сейчас, завтра уходите обязательно. Приедет или не приедет Меллер-Закомельский, все равно вам здесь оставаться ни одного лишнего дня не нужно. Вот так, Порфирий Гаврилович. Связь с тобой будем держать через Петунина либо через Клавдию Андреевну. Помни: ты отвечаешь за всех, кто уходит в тайгу, и в этой группе ты заменяешь меня. Давайте пока расставаться, товарищи.
28
Кексгольмцы весь день пороли рабочих, и Меллер-Закомельский освободил их от ночного наряда. Кексгольмцы пороли подряд, кто попадался им под руку, и это считалось поркой только «для острастки». Мужчин хватали на работе, женщин — прямо на улицах и тех, которые приносили мужьям обед. Затаскивали в вагон, валили на скамьи, обрызганные кровью. Свистели шомпола и плети, а рядом, ожидая очереди, стояли в ледяном ужасе такие же ни в чем не повинные люди.
В ночной наряд — карать уже «по заслугам», по списку, просмотренному бароном, — пошли литовцы и волынцы, усиленные солдатами из 23-го Восточно-Сибирского полка. Им надлежало собрать по домам всех помеченных скалоновским карандашом к расстрелу и расстрелять.
Капитан Константинов, осчастливленный ужином у Меллера-Закомельского, напутствовал своих унтеров:
— Братцы! Нашему эшелону выпала не менее славная доля, чем первым двум эшелонам. Весь наш полк прославит теперь свое оружие священной защитой родины нашей от разбоя мятежников. Они посягнули на самое дорогое: на богом данную нам самодержавную власть. Будьте беспощадны. Помните о присяге. Исполняйте свой долг, как подобает воинам русской армии.
Среди унтеров находился Павел Бурмакин. Капитан Константинов к нему был неравнодушен и стремился всячески отличить своего любимца. Сейчас он под команду Павла дал отряд солдат. А за ужином рассказал историю Павла Меллеру-Закомельскому, и барон, согретый василевским рейнвейном, пообещал послать государю телеграмму, упомянув как бы между прочим, что его ходатайство будет в тысячу раз весомее телеграммы Линевича…
Павел хмуро слышал, что говорит унтерам Константинов. Да, он, русский солдат Павел Бурмакин, честно повоевал за родину. Ни один «Георгий» не повешен на грудь ему зря. Кровью и отчаянной смелостью все они достались ему. Он бы и еще ходил и ходил в сражения с врагами, если бы война не окончилась. Разве может он за родину жизнь свою пожалеть? А теперь ему надо идти, брать из дому какого-то рабочего, которого ему укажет жандарм, и вести на расстрел. А дома будут хватать отца за рукав ребятишки и плакать, кричать: «Тятя, куда тебя повели?» Да, конечно, рабочие и его враги, если они мятежники, и враги отечества, как сейчас говорит Константинов, как повторяют изо дня в день офицеры, но все же тяжело расстреливать русского человека, когда он стоит перед тобой безоружный и смотрит тебе прямо в глаза. Павел крепко сжал челюсти: приказ есть приказ.
Подбежал поручик Литовского полка князь Гагарин, вслух при солдатах объявил Константинову:
— Барон приказал исполнять за мастерскими, там, где колесные скаты и ржавые паровозы. Каждой команде самостоятельно. Унтерам об исполнении докладывать капитану Скалону.
Все было наполнено какой-то стыдливой, нервной спешкой, офицеры говорили обиняками, не произнося слов «смерть» или «расстрел». И Павлу это было особенно противно: на войне так глаз не опускали, шли на дело с поднятым гордо лицом. И еще тягостнее Павлу было оттого, что вызвали его неожиданно, сразу поставили в строй, а потом дали команду из пяти человек да проводника жандарма. Он даже с Устей словом не успел перемолвиться, совета спросить. Как он наутро ей станет рассказывать про свой тяжелый солдатский долг?
Князь Гагарин еще о чем-то пошептался с Константиновым и совсем не по-военному — не скомандовал, а махнул перчаткой:’ «Шагайте». И группы солдат во главе с унтерами и шпиками побрели по хрусткому снегу в разные стороны, в темень пустырей и глухих переулков.
Рядом с Павлом вышагивал жандарм и хрипато все заговаривал о его «Георгиях»: как-де непостижимо свершить одному столь много славных подвигов. Павел молчал. Его раздражала лисья угодливость жандарма, который ему никто и он жандарму тоже никто — встреч тились и разошлись. Чего же этот так стелется? Павел любил во всем суровую простоту.