Выбрать главу

— Как? Ведь он же Лизавете родной! Ее кровинка…

— Убитые не воскресают. А по документам родного сына у нее нет в живых. Для чего же тогда Борису менять одних неродных родителей на других неродных?

— Мы придем вместе с женой, и тогда она расскажет, какое горе сейчас ей гложет сердце.

— А я ее не приму, Коронотов. С тобой я говорю, как с мужчиной, — он подчеркнул, — с чужим для Бориса мужчиной. Я вовсе не хочу видеть, как будет плакать женщина.

— А если она все восемь лет плакала? Остановите хотя теперь ее слезы. Вы сказали: я чужой для мальчишки мужчина. Верно, чужой. А я возьму его к себе, возьму потому, что матери видеть сына своего и не держать его подле себя никак невозможно. Я не знаю, как там получится по бумагам, — Порфирий сорвался с места, стал против Ивана Максимовича, — я знаю одно: любовь матери что не так — все исправит…

— Исправит? — уже не скрывая насмешки, спросил Василев. — А что же она для Бориса исправит? Условия жизни? Исправит ему сытую жизнь на голодную? Любовь матери! А будет ли тогда у сына любовь к матери? Да еще к такой…

— Вы… не шельмуйте… жену мою, Иван Максимович, — глотая горькую слюну, прерывисто выговорил Порфирий. — Вы сначала поймите ее.

— Да что же тут понимать? — Василев пожал плечами. — Пожалуй, попозже я объясню и это. А ты, Коронотов, уже сейчас вот что пойми. От Бориса я отказываться не стану. Ко всему, что я тебе говорил, прибавлю еще: для меня лично это был бы невероятный скандал. меня бы даже куры засмеяли! Восемь лет быть в няньках у чужого ребенка! И вдобавок… чьего же?

— Мы не люди, выходит? — Все глуше становился голос Порфирия. Кровь стучала у него в висках. — Нам как придется, вас бы не засмеяли. А что у матери сердце все изболелось, вам это в землю втоптать. И мы сами — грязь, по-вашему!

— Сердце, сердце… Ну, что ты, Коронотов, затвердил одно? Не все только сердцем решают. И ты неправильно понял меня, — нетерпение уже открыто сквозило, в словах Василева, — втаптывать в землю я ничего не хочу. Но прошлое твоей жены, извини, все же таково, что способно запачкать любого. Я не могу впутывать свое имя ни в какие истории, связанные с нею. Словом, Коронотов, нам необходимо закончить этот неприятный разговор — и, повторяю еще раз, закончить так, чтобы он больше никогда не возобновлялся. Ибо все это очень похоже на шантаж с вашей стороны. — Василев заложил большие пальцы в карманы жилетки. — Итак, сколько?

— Чего сколько? На какой… шантаж? Я не понимаю, чего вы говорите. — Кровь отхлынула от лица Порфирия. В словах Василева он почуял что-то страшно мерзкое, гадкое, отчего сразу холодом стянуло щеки. Что это такое — шантаж? Он никогда не слыхал, но уже смутно угадывал значение этого слова.

— Не понимаешь? Хорошо. Шантаж — это когда вымогают деньги. И я тебя спрашиваю напрямик: сколько ты хочешь или жена твоя хочет с меня получить, чтобы разговор о Борисе больше никогда не возобновлялся и чтобы мальчик никогда не знал, что мне его подкинула какая-то…

Огненные круги поплыли перед глазами Порфирия, уши заложило, как ватой. Что еще говорил Василев, он не слышал, стоял оглушенный и даже не мог поднять руки, чтобы ударить купца кулаком в лицо…

А Иван Максимович между тем говорил:

— Я не боюсь вашего шантажа и пресечь его могу надежно и быстро. Но я не хочу прибегать к этому. Я верю, что твоя жена, кто бы она ни была, действительно мать Бориса, и ради ребенка я не обойдусь с нею решительно и круто. Я согласен выплатить вам определенную сумму, чтобы купить для ребенка спокойствие. Ты понял, Коронотов? Но я хочу гарантии, что спокойствие это никогда не будет нарушено, — и, запустив два пальца в жилетный карман, вытащил оттуда радужную бумажку.

Обрывками долетели до слуха Порфирия слова «купить… ребенка… хочу… никогда не будет нарушено». Порфирий потер лоб повлажневшей рукой. Какой подлец… Купить! Все купить: и сердце матери, и совесть его, Порфирия… Ударить бы все же этого подлеца… Тяжело дыша, Порфирий отвернулся.

— Ладно. Больше я к вам никогда не приду, — глухо выговорил он. — А деньгами своими ты себе…

И пошел. Но Василев перехватил его у двери.

— Зачем же так, Коронотов? Я не думал тебя обижать. Если я ошибся, извини. А деньги все же возьми. Нет, нет! — закричал он, видя, как засверкали гневом глаза Порфирия. И ухватил его за руку. — Ну, возьми просто так.

Он насильно их всунул Порфирию в карман.

Порфирий оттолкнул Василева, выбросил на пол бумажку. Вместе с нею из кармана вылетел двугривенный, который Порфирий взял, чтобы купить Клавдее в больницу гостинец.

— Подавись ты…

Он плечом чуть не высадил дверь. Но Василев успел нажать ручку, и филенчатая створка распахнулась. Порфирий выскочил в коридор и остановился в замешательстве, не запомнив, куда идти к выходу.

Василев позвонил. Мимо Порфирия на носочках пробежала Стеша, вошла в кабинет.

Иван Максимович нервно подрагивающей рукой теребил густые колечки бороды.

— Возьми себе деньги на чай, — показал он Стеше на двугривенный Порфирия, лежавший на полу (радужную бумажку Иван Максимович придавил носком штиблета). — А этого мужика проводи на улицу. Запомни сама и скажи Арефию, ни его, мужика этого, ни жену его ни в дом, ни во двор не пускать. Придут — спустить на них с цепи Нормана!

Порфирий шел, не видя дороги, оступаясь с тротуара в рыхлый снег обочин улицы. Шел и с тяжелым сомнением думал: не потому ли такой разговор получился с Василевым, что он, Порфирий, и сам, страшась в этом признаться себе, противился тому, чтобы Борис жил в его доме?

17

Ускользнув из лап полковника Козинцова, Лебедев не уехал из Красноярска. Он разыскал на окраине города, в Николаевке, конспиративную квартиру, ту самую, до которой не успел дойти, в день ареста, и обосновался в ней.

Хозяином, точнее арендатором невзрачного домика, утопавшего в кустах черемухи, значился Федор Минаевич Данилов, слесарь главных железнодорожных мастерских. Со впалыми желтыми щеками, слегка покашливающий, но очень подвижной и живой, он был горазд на разные выдумки. Придя с работы, он торопливо обедал и тотчас брался за инструменты. Сверлил, пилил, паял какие-нибудь замысловатые штуки. Карманные фонарики в виде футляра для очков; замки, в которых не было скважины для ключа, а отмыкались они все же ключом, и очень сложным; складные ножи с тайничком в ручке, куда можно было вложить прокламацию.

Свою квартиру на случай обыска Данилов оборудовал совершенно безопасным убежищем. Русская печка, сложенная его руками и на взгляд невероятно широкая, стояла впритык к стене. В ее кирпичной толще Федор Минаевич устроил небольшую каморку, впрочем достаточную, чтобы поместиться одному человеку. Каморка сообщалась с печной трубой, и в ней всегда гулял сквознячок. Висел наготове фонарь. Его можно было зажечь, чтобы не остаться впотьмах. Вход — из подполья. На шарнире опускалась одна половица, проросшая из-под низу плесневым грибком и затянутая паутиной, а забравшись в убежище, человек поднимал ее за собой. Самому искушенному шпику не пришла бы в голову мысль, что из подполья можно спрятаться в печке. И этим квартира Федора Минаевича Лебедеву понравилась больше всего.

Жена Данилова Мотя была тенью и эхом мужа и разлучалась с ним, только пока он находился в мастерских. А потом вместе пилили и сверлили металл, вместе кололи для печки дрова, вместе обсуждали все домашние дела. Мотя знала все, что знал Федор Минаевич, умела делать все, что умел делать он. Разговаривали они между собой какими-то неполными фразами, угадывая уже на половине мысль другого. Поженились Мотя с Федором, когда ему исполнилось двадцать восемь лет, а ей двадцать один.