— За героев, которые не щадят себя в борьбе за эту благородную цель! За тебя, Анюта! — дополнил Алексей Антонович.
— Не надо делать из меня героя, Алеша, — сказала Анюта, задерживая рюмку у губ, — на это у меня нет ни малейшего права. А комплементы такого рода девушкам не говорят. Можно молчальнице сказать, что она остроумна, дурнушке — что она красива. Но вольничать со словом «герой» — нельзя. Это священное слово не для шуток.
— Если бы ты не поправила Алешу, я, вероятно, сделала бы это сама. Хотя, Анюточка, ты понимаешь, как трудно мне было бы это сделать, не обижая сына и особенно… — Ольга Петровна остановилась.
— …дочь, — поспешил закончить Алексей Антонович.
У Анюты слегка дрогнула рука, в которой она все еще держала рюмку с вином, но она никак не отозвалась на слова Алексея Антоновича. А тот, любуясь смущением девушки, немного притворно вздохнул:
— Когда же перестанут все меня поправлять? Какое счастье для моих больных, что это происходит дома, за рюмкой вина, а не в тот момент, когда я выписываю им свои рецепты! Но сейчас я уступаю мнению большинства.
— Уступаешь… Значит, в душе ты все же остаешься при своем мнении?
— Нюта, для меня ты всегда останешься героем, так же, как небо остается небом.
— Ну, довольно, довольно, — запротестовала Ольга Петровна, — иначе мы никогда не выпьем. Или выпьем лишь за благополучное завершение спора, забыв даже, о чем начали спорить. Чокнемся заново!
И рюмки весело зазвенели.
— А все же, Алеша, небо — это только наше воображение, а на земле мы живем. — Анюта поставила пустую рюмку на стол.
— Почти то же однажды мне сказал Михаил, — заметил Алексей Антонович.
— Тогда я рада, что повторила его слова.
— Михаил уже отвадил меня летать в облаках, но, признаться, по старой привычке, заглядываться на небо я все еще люблю.
Анюта повернулась, свет лампы упал ей прямо в лицо, и Алексей Антонович заметил белый шрам, идущий от левого угла рта Анюты наискось почти через весь подбородок.
— Нюта! Что это? Раньше у тебя этого не было.
— A-а! Это сделано на земле, Алеша, — спокойно объяснила Анюта. — А точнее: в Александровском централе.
Алексей Антонович помрачнел. Сразу всплыл в памяти один из его давних разговоров с Лебедевым.
«Миша, чтобы понять эту жестокую жизнь, мне, видимо, надо в самом себе непременно воспитать жестокость», — сказал он тогда.
Но Лебедев возразил ему: «Нет. От этого жизнь ты лучше все равно не поймешь, а врагом жизни ты тогда наверняка станешь. — И уточнил: — Всякой другой жизни, кроме своей». — «Но ведь враги, с которыми сейчас борешься ты, страшно жестоки. Как же тогда не отплатить и им такой же монетой?» — «К нашим врагам мы должны быть беспощадны. А беспощадность к врагу и жестокость — вовсе не одно и то же. Беспощадность — от сознания своей правоты, а жестокость — только от бессилия».
Сейчас Алексей Антонович думал: «Вот подтверждение слов Михаила о жестокости от бессилия. Анюта, моя невеста, в шрамах. Бессильные… Но они ее мучили! Могут замучить ее и совсем! Что я должен сделать сейчас, именно сейчас — не когда-нибудь и не в общих теориях для всех, а предметно, именно для Анюты, чтобы оберечь ее жизнь?»
— Это не должно повториться, — сказал он вслух, как продолжение своей мысли. И вздрогнул. — Даже только представить себе — и то ужасно.
— Это вовсе не так страшно, Алеша. Страшно бывает издали, но не в самой борьбе. Желание победить придает человеку удивительную силу.
— Как же не страшно, Анюточка? — задумчиво сказала Ольга Петровна. — Это все очень страшно по самому смыслу своему: сколько так вот людей, в таких поединках, идет на пытки, в тюрьмы, на каторгу, гибнет вовсе в борьбе, а произвол продолжается.
— Но пора поединков прошла, Ольга Петровна, — возразила Анюта. — Теперь нет поединков. А в общей борьбе, уверяю, не страшно.
— Даже сам произвол?
— Даже! Особенно — когда видишь его близкий конец.
— Если бы близкий… — Ольге Петровне вспомнилось, как точно это же говорил ее муж и друзья мужа. А теперь их слова повторяет невеста сына. — Анюточка, сколько нужно еще поколений?!
— Не хочу считать. Мне сегодня только двадцать восемь. И потом — после нас тоже ведь будут люди. — Анюта взяла сдобный ванильный сухарик, погрызла его и сказала — Между прочим, в Александровском централе совсем не такие.
«Нет. У меня нет невесты, она не принадлежит мне, — возникла щемящая мысль у Алексея Антоновича. — Анюта вся там, в борьбе. И я, вероятно, для нее совсем уже не существую. Неужели кончилась наша любовь?»
С усилием подавив эту мысль, он подхватил последнюю фразу Анюты:
— Да, да. Нюта, ты нам совсем еще не рассказывала — как ты мучилась в этом централе?
— Алеша, сегодня день моего рождения. Веселый, радостный день. Зачем сегодня рассказывать о том, что не было веселым и во всяком случае прошло? Когда я стану старушкой и когда я переживу все царские тюрьмы и централы — я буду сидеть и рассказывать о них внукам. Конечно, если мне суждено стать бабушкой. — Анюта оперлась обеими руками на стол и встала. — Очень прошу: сегодня будем только веселиться!
Опа отошла в угол комнаты, где стоял маленький, обитый плюшем диван, и потребовала:
— Алеша, пожалуйста, принеси граммофон, мне не хочется уходить отсюда в большую комнату. Там холодно и неуютно. Ольга Петровна, я не очень превышаю свои права именинницы?
Только теперь Алексей Антонович разглядел, что Анюта одета в какое-то странное, совсем не идущее ей платье: пестрый безвкусный ситчик, сплошные складки и оборки, нашивки из шелковых лент, бесчисленное количество перламутровых пуговиц, а на ногах — юфтовые, на высоких каблуках. и с высокой шнуровкой ботинки. Если бы не лицо Анюты, такое умное, сосредоточенное, с ее живыми и в то же время серьезными глазами, ни дать ни взять мещанская модница.
— Откуда у тебя такое ужасное платье? — невольно спросил Алексей Антонович. Он несколько повеселел, когда Анюта упомянула о внуках. Эти ее слова Алексею Антоновичу показались сказанными со значением.
— Иркутские товарищи подарили. А чем же не платье? Очень хорошее платье. И, главное, как раз к новому паспорту.
Алексей Антонович теперь уже знал, что это значит: у Анюты потеряется прежнее имя, для всех она станет кем-то другим.
— У тебя новый паспорт?
— Безусловно. — Анюта сказала это с каким-то оттенком нарочитой беспечности. — Алеша, а граммофон?
— Иду.
Он принес граммофон с огромным, похожим на тюльпан бледно-розовым рупором и сверкающий никелем мембраной. Потом сходил за пластинками. Их было очень много, целая стопа. Алексей Антонович взял верхнюю, не глядя на этикетку, положил ее на оклеенный зеленым бархатом диск, сменил в мембране иголку, завел пружину.
— Вяльцева? — с первых же звуков голоса певицы узнала Анюта. — Бога ради, Алеша, сними скорее! Ненавижу цыганщину. У меня сердце не разбитое. Поставь что-нибудь народное, широкое, с баском.
— Ну вот, тогда разве это? — неуверенно сказал Алексей Антонович, перебрав едва не половину стопы.
Он заменил пластинку. В рупоре граммофона затрещало, защелкало — пластинка у кромки была поцарапана, — а потом свежий, могучий бас, размахнувшись по-русски: «Э-э-э-х!» — и дальше, чеканя слова, медленно, по слогам начал:
Заулыбался где-то там, в рупоре, словно по секрету, сообщая:
Весело и озорно, не тая своей радости, выкликнул: