— Не могу, не могу, Алексей Антонович, у меня уши не будут слышать, если я перед вами стану сидеть, извините, в кальсонах.
Он копался довольно долго, звенел какими-то скляночками и появился причесанным и одетым по всей форме, даже с повязанным галстуком.
— Виноват, Алексей Антонович, не стало прежнего проворства, — сказал старик, трогая свои пушистые усы. — Слушаю. Вижу: у вас что-то очень важное.
Мирвольский собрал всю свою волю, чтобы казаться спокойным, но голос у него все же дрожал и осекался.
— Иван Герасимович, странно, конечно, и непростительно, что я разбудил вас по такому… Ну, как сказать… Словом, если человек ошибся… Допустил очень большую ошибку… Все ли ошибки, Иван Герасимович, можно исправить?
— Отвлеченный вопрос?
— Да… совершенно отвлеченный.
Фельдшер посмотрел в потолок, потом на Алексея Антоновича, кашлянул.
— Нет, не все. Есть одна, которую исправить нельзя.
— Какая же это ошибка? — спросил Мирвольский, втягивая голову в плечи, словно старик собирался срубить ее.
— Только смерть, — сказал Иван Герасимович с таким искренним и глубоким убеждением в исчерпывающей полноте своего ответа, что Алексей Антонович сразу посветлел. — Другие неисправимые ошибки мне неизвестны.
Старик нежно, по-отцовски, любил Мирвольского. Он сразу понял: нет, не пришел бы тот ночью по пустякам… Бледный, будто и впрямь он перекликнулся со смертью. Так бывает, если человек сразу теряет все. Но что же могло случиться с Алексеем Антоновичем? Какая напасть подкараулила его? И когда посветлел он, легче стало и старику. Значит, человек еще не перешел той грани, за которой любые слова ободрения уже бесполезны. И чтобы лучше использовать момент просветления у Мирвольского, отвлечь его окончательно от гнетущих мыслей, Иван Герасимович заговорил о том, что, по его мнению, в этот вечер было особенно далеким и даже вообще неприложимым к Алексею Антоновичу.
— Впрочем, есть еще одна ошибка. Это — погубить себя во мнении любящей девушки. — Он не заметил, как дернулся всем телом Мирвольский и, так же все поглядывая в потолок, продолжил: — знаете, Алексей Антонович, при всех прочих равных условиях, любящая девушка наиболее остро переживает утрату своей веры в идеал. Таковы психологические особенности ее души. Здесь возможен полный крах. Поправить подобную ошибку, пожалуй, также невозможно. Все остальные исправимы…
Он опустил глаза вниз, увидел помертвевшие снова губы Мирвольского и понял, что, вопреки желанию, он не только не ободрил своего друга, а нанес ему удар, и, очевидно, в самое больное место.
— Невозможно? — растягивая слоги, чтобы не давать голосу срываться, переспросил Алексей Антонович-Вы так считаете?
Иван Герасимович встревожился.
— Я не любитель общих формул, Алексей Антонович, особенно в приложении к душе человеческой. Зачем нам алгебра? Если вы решили довериться старику, я прошу вас, скажите, не мудрствуя лукаво: что случилось? Вы написали неправильное письмо своей невесте?
— Она была здесь сама…
— Вот как!
— И уехала… Я проводил ее сейчас на вокзал… Она уехала, увезя в своей памяти прощание с жалким человеком. Иван Герасимович! Вы сказали: «Исправить такую ошибку уже невозможно…»
— Нет, нет! Ради бога, Алексей Антонович, не держитесь за формулы. Я наболтал вам чепуху. Прощаясь, что вы сказали своей невесте?
— Я сказал, что если наше счастье не сбудется, бесцельной становится и вся моя жизнь.
— Простите, Алексей Антонович. Да. Вы действительно сказали ей очень жалкие слова. Бесцельна жизнь у амебы. Как может у человека быть бесцельной жизнь?
— Иван Герасимович! Но ведь это не просто красивая фраза. Я правду ей сказал.
— Тогда еще хуже. И ваша невеста отвергла ваши слова?
— Да… Очень жестоко… Голова у меня раскалывается. Я в чем-то ошибся, страшно ошибся, но я никак не могу вникнуть в смысл своей ошибки. Помогите мне. Я за этим к вам пришел…
Мирвольский отдался Ивану Герасимовичу с той верой в правильность его советов, с какой к нему самому приходили больные. Он послушно отвечал на вопросы старика, словно тот и вправду ставил диагноз его болезни. А поставить правильный диагноз можно только тогда — Алексей Антонович сам этого твердо держался, — только тогда, когда врачу известно решительно все. В свою очередь и Иван Герасимович его расспрашивал так, как осматривал и выстукивал пациентов: бережно, ласково касаясь кончиками пальцев больного места, без холодного стетоскопа, прикладывая ухо прямо, к груди.
Они вели свою беседу тихо, обмениваясь короткими фразами.
И вот задан последний вопрос. Произнесен ответ на него. Наступило молчание.
Иван Герасимович задумчиво потрогал свои пушистые усы.
— Да, ваша, невеста была, безусловно, права, — наконец проговорил он. — Вы ищете. смысл своей ошибки, Алексей Антонович. По-моему, он в том, что вы зашли ко мне…
— Иван Герасимович!
— Минуточку, Алексей Антонович. Вас привел ко мне смятенный дух. А ваша невеста, Анна Макаровна, как я ее понимаю, решает все без колебаний. Смысл вашей ошибки, Алексей Антонович, в том, что вас всегда преследует смятение духа, простите меня, старика.
— Но что же я могу с собой поделать?
— Извините, преимущество человека в том, что он может исправлять свой характер. Для этого ему даны воля и рассудок.
— Выходит, счастье с Анютой для меня невозможно?
— Припомните Пушкина: «В одну телегу впрячь не-можно коня и трепетную лань».
— Так разве тогда не бесцельной становится вся моя жизнь?
— Вы не надеетесь стать ланью?
Алексей Антонович потер лоб рукою.
— Иван Герасимович, вот уже несколько лет меня не покидает ощущение быстрого бега…
— Бегите еще быстрее.
— Но я уже задыхаюсь! У меня подкашиваются ноги.
— Бегите быстрее. Вы бежите вперед, а не назад.
— Я упаду.
— Вам навстречу дует прекрасный, свежий ветер.
— Но сколько же я должен бежать?
— Если вы остановитесь, Анна Макаровна окажется от вас еще дальше. Неужели вы способны будете ей сказать: «Остановись, я не могу, я падаю»?
Алексей Антонович встал, вздрагивающими пальцами застегнул пуговицы у пальто.
— Именно это я уже сказал Анюте сегодня…
— Она живет святыми идеями свободы, она живет любовью к вам, да, да, я верю в это! А вы ее хватаете за руки: «Остановись, я не могу, я падаю». Алексей Антонович, голубчик, надо суметь!..
— Прощайте, Иван Герасимович!..
У окна скрипнул ставень, громыхнуло железо болта.
— Какой сильный, ветер…
— Жестокий ветер… Сегодня вернулась зима.
— Нет, Алексей Антонович, нет, этого не бывает. Зима не возвращается. Просто холодами началась весна. Хотите, я вам дам свой теплый шарф?
Старик бросился к вешалке, задрапированной цветастой занавеской, двинул рукой по проволоке медные колечки.
— Не надо, не надо…
— Я найду, найду сейчас, — повторял Иван Герасимович, обыскивая рукава пальто, куда он имел обыкновение засовывать шарф.
— Друг! Дорогой друг! — вырвалось у Алексея Антоновича. И снова, как в самом начале разговора, лицо его посветлело. — Не ищите. Не надо. Прошу вас. Мне не хочется кутаться…
— Да? Совершенно верно, Алексей Антонович. Ступайте так. Ступайте. Свежий, морозный ветер в лицо — это прекрасно.
23
Ольга Петровна ждала возвращения сына с тем тоскливым, щемящим сердце чувством тревоги, которое она узнала впервые, когда арестовали и увели из дому ее мужа. Это чувство иногда затихало, становилось тупым, иногда вспыхивало с новой силой и жгло мучительной острой болью. Это оно раньше времени посеребрило ей волосы и положило глубокие морщины возле губ. Но Ольга Петровна за долгие годы привыкла бороться со своей тоской. Она всегда держалась прямо и высоко несла седую голову. И только когда становилось совсем невмоготу, Ольга Петровна садилась к столу, закрывала лицо ладонями и плакала без слез и беззвучно.