Выбрать главу

Лебедев держался наистрожайших правил конспирации, при которых все связи ограничивались самым жестким образом, а место нахождения «техники» не было вообще никому известно. О нем не знал даже Крамольников, по поручению Союзного комитета наезжавший в Красноярск из Томска. Были установлены две очень надежные явки. Одна — для встреч с представителями Союзного комитета, другая — для заседаний Красноярского комитета. На квартиру Даниловых никто не приходил. Сам Лебедев публично, на рабочих собраниях, тоже теперь не выступал.

Мотя охотно согласилась доставлять листовки в Иланскую и в Шиверск. Она привыкла ездить на маленькие станции за продуктами, все-таки там цены были пониже красноярских. И теперь ей нужно было только немного удлинить свои маршруты. В Иланской ее у поезда встречали родственники Нечаева, а листовки, предназначенные для Шиверска, она под кофтой или в скромном деревенском узелке заносила в больницу к Мирвольскому. Кто обратит внимание, откуда она приехала к доктору на прием? А Мотя в городе не задерживалась, покупала билет и через несколько часов выезжала, чтобы сделать по пути остановку на какой-нибудь крохотной станции и запастись там дешевой провизией.

Она возвращалась домой и рассказывала, как просят ее привозить листовок побольше. Лебедев выслушивал Мотю, уходил во флигель и напеременки с Анютой и Степаном всю ночь напролет то накладывал на станок листы бумаги, то катал по рельсам тяжелый чугунный вал. Он заставлял Анюту отдыхать. Девушка забиралась в свою маленькую комнатку, ложилась на кровать, а через полтора-два часа появлялась вновь.

— Степан, твой черед, — распоряжалась она, с трудом стряхивая сон. И становилась на накладку, а Лебедев брался за чугунный вал.

Дичко устраивался прямо тут же, в углу, блаженно вытягивал ноги и моментально засыпал. Постелью ему служила кошма, обшитая парусиной, подушка из стриженого пера, жесткая и тяжелая, и добрый дубленый тулуп, которым он накрывался вместо одеяла. Анюта советовала Степану приобрести кровать и поставить на кухню. Дичко отвечал прибауткой:

— Наплевать на кровать, на полу лучше спать. — И добавлял: — На случай обыска тоже вернее. Будет две кровати — скажут: что за семейный разлад?

К Анюте он относился с каким-то особенно высоким уважением. И хотя звал ее грубовато на «ты», но, как умел, оберегал во всем. Стремился работать обязательно дольше, чем она, не позволял ей носить воду, дрова, топить печь. За обедом он ей откладывал самые лучшие куски.

Укладываясь спать, когда работать приходилось втроем, Степан уговаривал Лебедева:

— Егор Иванович, ты честно подыми меня в срок. Я знаю, Перепетуя не разбудит, а сам я тоже ни за что не проснусь.

Лебедев давал ему обещание, но никогда не выполнял. Ссылаясь на забывчивость, будил Степана на целый час позже. Но виной была не забывчивость, просто ему хотелось подольше поговорить вдвоем с Анютой. Работа не мешала. Правда, разговор получался какой-то обрывочный, приходилось останавливать себя на полуслове, чтобы успеть вовремя снять лист бумаги или накатить вал. Но в этой обрывочности разговора было что-то и свое, хорошее, когда собеседник кивком головы давал знать, что он и недосказанное уже все понял. Лебедев невольно вспоминал Федора Минаевича и Мотю. Те тоже вот так говорят, с намека понимая друг друга, хотя их, как его и Анюту, не вынуждает делать это беспощадный ритм катящегося по рельсам вала. И спрашивал себя: а может быть, и для него с Анютой вал уже не причина?

Они разговаривали о многом. Вспоминали Томск, Петербург, сложные положения, в которые их ставила подпольная работа, вспоминали друзей, общих знакомых. Но почему-то ни тот, ни другой не называли имени Алексея Антоновича. Оно только иногда угадывалось между слов. Тогда разговор замедлялся.

Преодолев неловкую заминку, они начинали говорить о чем-нибудь другом. На несколько минут садились на «бестабачный перекур» — перевести дыхание. Табуретки были завалены прокламациями. А на рельсе места хватало как раз для двоих. И Лебедев, присаживаясь рядом с Анютой, невольно думал: как кстати, что заняты все табуретки.

25

Так миновали морозные зимние месяцы, и на крышах домов повисла уже ледяная бахрома. Зайдешь со двора в комнату — и зажмуривайся, давай отдых глазам, иначе ничего не увидишь.

Может быть, только по этим приметам и понимали Степан и Анюта, что время бежит и природа совершает свой обычный круговорот. А так, во всем остальном, дни были давяще однообразны. Складывать серые литеры в строчки, наращивая из них тяжелую свинцовую полосу, потом до одурения катать по рельсам чугунный вал или бездумно подкладывать под вал листки бумаги — это было все равно, что вязать какой-то бесконечный чулок, нанизывая на иглы петлю за петлей, когда человек тупеет от полной неподвижности и лишь едва заметно шевелятся у него кончики пальцев. И это ощущение все чаше возникало у обоих Дичко, хотя они и знали, что набранные и напечатанные ими с привычной сноровкой типографщиков листовки в сердцах рабочих поднимали целую бурю. Забастовки, кипящие гневными речами массовки — все это делали их прокламации. И насколько тягуче и ровно текли дни во флигеле дома Даниловых, настолько же беспокойно проходили они по всей линии железной дороги.

У Лебедева время складывалось все же несколько разнообразнее, чем у Дичко и Анюты. Он писал листовки, ходил на заседания Красноярского комитета, встречался с агентами Союзного комитета. Но это его никак не удовлетворяло. В одну из новых встреч с Крамольниковым Лебедев сказал ему:

— Григорий, я тебе завидую. Мне страшно хочется вернуться снова к привычной мне работе — стать разъездным агентом. Мне нужно быть в движении, встречаться с новыми людьми, организовывать их, лицом к лицу вступать в борьбу с противником. Когда я сижу на одном месте, мне кажется, я теряю половину своих сил и только обрастаю, как сейчас, бородой.

— Согласен, ты теряешь половину своих сил. Зато ты учетверяешь силы, какие вокруг тебя, — заметил Крамольников, протирая очки. — Но я, Егор, тебя очень хорошо понимаю. Потому что и сам по характеру такого же склада. Мне нужно видеть, глазами видеть результаты нашей борьбы. А руками — держать винтовку, и держать для того, чтобы стрелять из нее. В ближайшее время я еду в Самару. И рад. Чертовски рад. Чему? Откровенно говоря, новым местам.

— На новом месте всегда находишь новые силы. И не только в себе — в людях.

Крамольников пальцами на губах сыграл какую-то коротенькую песенку.

— Чита, Иркутск, Красноярск, Томск. А между этими городами лежит по тысяче верст пространства, на котором так же есть рабочие, и так же стремятся они к свободе, а организованности еще почти никакой у них нет. Егор, трудно все же работать в Сибири! А начинать революцию, возможно, придется уже с тем, что есть. Пределы-то терпенья народного ломаются.

— Значит, надо нам работать энергичнее, — проговорил Лебедев, — чтобы к тому времени, когда терпенье у народа иссякнет, и силы нашлись бы у него. Достаточно уже вспышек народного гнева, когда, не подкрепленные силой, они оканчивались трагедиями.

— Пока они неизбежны, эти трагедии. Зато после Степана Разина не мог не появиться Пугачев, после Пугачева — декабристы, после декабристов — народовольцы, после народовольцев — мы.

— А после нас?

— После нас? Другие будут продолжать борьбу…

— А если так, мы — и конец трагедиям народа? — тихо спросил Лебедев.

Крамольников собрал в кулак чуб непослушных черных волос, потянул его к виску.

— Ты, кажется, припер меня к стене. Да… Ты прав. Чтобы победить, нам нужно прежде всего крепко верить в победу. — И он начал рассказывать Лебедеву о положении в Союзном комитете.

Гутовский стал особенно ярым сторонником созыва Третьего съезда. У большевиков теперь нет повода упрекать его в прежних ошибках. А меньшевики — хотя их по числу и больше в комитете, — на удивление, без скандала приняли заявление Гутовского. Это, конечно, отрадно, что грызни стало меньше, но в тихом омуте, говорят, как раз черти и водятся! Ведь если бы меньшевики совершенно отказались от своих прежних взглядов и стали на сторону Ленина, а то они согласились только в одном — относительно съезда, во всем же прочем просто притихли.