Выбрать главу

Глухо бухали далекие разрывы шимоз. Тоскливо звенела песня о погубленной солдатской жизни:

…Здесь потом и лежать Мне всегда одному.

Павел широким шагом стал спускаться с сопки к палаткам. Врач сказал: «Подождем еще с недельку». К черту! Бурмакин не станет больше ждать, завтра же явится в батальон — такое своеволие ему простится. Он не может валяться в палатке под красным крестом, когда враг топит русские корабли, швыряет в русские окопы свои проклятые шимозы. Завтра же какой-нибудь японец уже получит от Павла Бурмакина пулю в лоб! А сегодня нужно еще раз повидать Устю, проститься с ней… Нет, не проститься — просто побыть с ней, сказать, что он уходит…

Между палатками бродили раненые, некоторые ковыляли на костылях, иные лежали, раскинувшись на граве. Пахло горьким дымком походной кухни. Бренчали котелки. Какие поздоровее солдаты — сами получали свой ужин. Отойдя, садились в кружок и строго по очереди черпали ложками из котелка жидкую кашицу.

Устя откликнулась на голос Павла, но вышла из палатки не сразу. Подсунув руки под нагрудник с красным крестом, она подошла к Павлу. Тихо сказала, оглядываясь на палатку:

— Наверно, ночью скончается… Не узнает…

Павел сдвинул брови. Он знал, о ком идет речь. В один день с ним принесли этого солдата, молодого парня. Подсекло его осколком снаряда. Врач сказал: рана не тяжелая. А над ним, над Бурмакиным, покачал головой. И вот солдатская судьба опять все повернула по-своему…

— Устенька, мне бы два слова с тобой…

Она поняла: не здесь, у палатки, где умирает человек. Тронула Павла рукой.

— Я сейчас, Паша.

Сбегала в соседнюю палатку и привела с собой другую сестру милосердия.

— Наталья Ильинична, побудьте тут за меня.

Они отошли в поле, недалеко, так, чтобы только не мешали им чужие голоса, отыскали бугорок и уселись рядом на виду у людей. Им любовь свою скрывать не от кого. Все знают о ней.

Сумерки постепенно сгущались, и оттого казались ярче, но как-то и мрачнее багровые вспыхи на горизонте. Устя напряженно смотрела туда, а Пател глядел па нее и видел, как при каждом ударе снаряда вздрагивают ее полные губы. Она не боялась войны, так же как и сам Павел, а губы дрожали у нее непроизвольно — это не дрожь страха. И это было всего дороже Павлу. Он знал, как спокойно Устя ходит под пулями в самых тяжелых боях. Знал, скажи он ей сейчас: «Пойдем туда, под разрывы японских шимоз», — и она встанет, ответит: «Надо? Пойдем, голубенок». Он полюбил Устю, не зная еще всей меры ее смелости. Он не разлюбил бы ее, окажись Устя боязливой, хотя Павел смертельно ненавидел трусов. Теперь он любил ее больше, чем можно выразить словами. И потому он никогда не говорил ей об этом.

Набежал низовой ветерок, пригнул, наклонил на мгновение жесткие верхушки степной травы и принес с собой горьковатый запах дыма и тихий-тихий напев все той же солдатской песни:

Хоть бы кустик, да свой, Хоть бы ключик — родной…

Устя сорвала косынку, смяла ее и отбросила прочь. Припала головой к плечу Павла.

— У нас в Моршанске сейчас яблони цветут… Стоят ровно снегом осыпанные. — Она помолчала, вздрагивая, потянула Павла к себе. — Может, и падать начали с них уже лепестки… Паша, хороши яблони в белом цвету…

Павел погладил мягкие Устины волосы.

— Не знаю… Не видел, как цветут яблони… У нас в Сибири их не увидишь.

Ему представилась другая весна. Ледоход на Уде — на самых таежных, срединных плесах, в порогах Там осенние ветры не нанесли с собой пыли, за зиму не пролегли по реке усыпанные сенной трухой дороги, и к весне лед остался таким же сверкающим и чистым, как первый снег. В тесные ущелья солнце заглядывает ненадолго, только в самую средину дня, и взламывается лед на реке не потому, что он раздряб и сверху подтаял, его рушит из-под низу, поднимает весенняя сила воды. И вот становятся на ребро крепкие, острые льдины, со скрежетом бьются и ползут одна на другую, взбираются на склоны гор, режут под корень молодой сосняк, выпахивают тысячепудовые камни. А потом, когда река прорвет запруды на перекатах и прохлынут вниз вешние воды, на берегах осядут льдины, взгромоздившись стеклянными дворцами, и будут звенеть капелью, рассыпаться пупками ломких, холодных иголок, пока совсем не растают. Тогда наступит Пора цветения черемухи и опять словно снегом оденутся берега…

— Устенька, а помнишь, как в Неванке цвела черемуха?

— Помню…

Они еще посидели молча, боясь потерять тепло. Стало темнее, у палаток зажглись небольшие костры. Японцы почти прекратили обстрелы, редко-редко бухали их орудия. Павел поднялся.

— Какая у тебя над бровью родинка… махонькая… — сказал он, наклоняясь близко к лицу Усти и вдруг подхватил ее, поставил на ноги, прижал к себе. — На всю жизнь… с Оловянной запомнилась мне эта родинка…

И тихо отстранился: от резкого движения сильнее заболела рана.

Устя догадалась. Постояла, выжидая. Потом сказала:

— Пойдем, Паша.

Павел не заспорил, послушно пошел рядом. И опять они оба молчали, потому что так, рядом, лучше идти без слов.

Они теперь медленно брели среди палаток. Чистый воздух степи сменился тяжелым запахом йодоформа и карболки. Почти из каждой палатки слышались стоны, бессвязный бред. Шурша подрясником, их обогнал священник. В дальнем конце главного ряда палаток, у походной церкви, построенные ровным четырехугольником, стояли солдаты — похоронная команда. В руках они держали зажженные свечи. Огоньки трепетали от ветра и слабо озаряли концы трех или четырех некрашенных гробов.

Устя свернула в сторону, потянула Павла.

— Каждый день… — сказала она. Не потому, что Павел не знал этого, а просто нельзя было ничего не сказать. Людей ведь отпевают.

Он ей не отозвался. Что отзываться? И ему и Усте это привычное. Здесь еще хоронят в гробах, и свечи зажигают, и священник машет кадилом. А было — сваливали тела и просто в яму. И хуже — оставляли на поруганье врагу.

Россия, Россия, когда откупится кровь твоих солдат?

— Я уйду на позиции, Устя, — останавливаясь, глухо проговорил Павел. — Не могу…

Устя протянула руку:

— Паша, тебе надо неделю еще…

— Не могу. — Он это сказал с таким упрямством, что Устя поняла: уйдет.

И Павел не стал ее утешать. Ей это не нужно. Устя — жена солдата. Его жена.

Они сделали еще несколько сотен шагов. Тут, возле палатки, тлел небольшой костерок, напомнивший Павлу ту ночь у Оловянной, когда они вместе с Устей решали свою судьбу. Решили правильно.

Вокруг костра сидело человек восемь раненых и среди них двое больше похожих на вольноопределяющихся — не рядовых солдат, — хотя и были они одеты в обычную солдатскую форму. Павел это сразу уловил своим таежным, острым взором.

Медленно проходя мимо, он расслышал слова.

— …тяперь, братцы, опосля того, как и флот наш потоп — конец, выходит, Расее. Тут тяперь ждать больше нечего, — говорил кто-то из раненых.

Один «вольноопределяющийся» подтолкнул другого:

— Арсений, ты объясни.

Павел круто повернул к костру.

— Конец, говоришь. России? — спросил он солдата, который произнес эти слова. — А ты живой, и я живой. Как же ты можешь говорить «конец России»?

— Так ведь куды мы уже отошли, и. сколько костей наших по Маньчжурии сложено! — возразил солдат. — Артур сдаден, Ляоян сдаден и Мукден сдаден. Опять же и флот теперь потоплен весь…