Выбрать главу

— Зачем? Зачем? Ложитесь, пожалуйста, и спите. А меня простите за беспокойство. И еще просьба: позвольте где-нибудь у вас и мне тоже прилечь.

Груня стала сдергивать со своей кровати простыню, доставать из сундука свежую, глаженую, с кружевным подзором, чтобы приготовить постель Лебедеву. Он решительно воспрепятствовал этому, отобрал ее праздничную простыню и положил на крышку сундука.

— Зачем вы это делаете? — с ласковым упреком сказал он ей. — Ложитесь сами на свою постель. А мне дайте что-нибудь только под голову, и я прилягу вот там, на половичке. У вас такая изумительная чистота. А я с дороги весь пропыленный.

Он лег и моментально заснул. А Груня досыпала беспокойно. Но не тревога опасности томила ее — было неловко, что оказалась она плохой хозяйкой и позволила гостю лечь на полу. Груня то дремала, то опять открывала глаза. Наконец поднялась, отомкнула сундук. В нем у нее не осталось почти ничего, все было продано, проедено. Но, кроме простыни с подзором, последней из ее приданого, здесь хранилось еще тонкое пикейное одеяло с нежным голубым рисунком по белому полю. Это одеяло Ваня купил ей в подарок после рождения сына. Груня им застилала постель только в праздники. Теперь она достала его и бережно, чтобы не разбудить, прикрыла спящего гостя. Ушла на кухню и стала готовить завтрак. У нее было немного муки, молоко, в банке хранилось несколько кусков сахара, и Груня решила напечь сладких блинов. Быстро закончив свою стряпню, она взглянула в комнату. Лебедев уже сидел за столом и что-то писал. Груня всплеснула руками:

— Господи! А я думала, вы еще отдыхаете. Вам же темно, Егор Иванович.

— Отличный свет, — отозвался Лебедев, приподнимая голову, — я превосходно вижу все. А вас попрошу вот о чем: сходнее к Порфирию Коронотову и скажите, что я приехал.

— Это я мигом, — с готовностью согласилась Груня, — он сейчас уже в багажной. Побежала, я. А вы тут кушайте без меня. Извините, что… — она хотела сказать «что так бедно у меня», но закончила по-другому, — что больше ничего я вам не приготовила.

Она повязала голову ситцевым платком, перебрала на кофточке пуговицы, все ли застегнуты, и пошла к двери. Оглянулась на спящего сына.

— Вы нисколько не тревожьтесь, Егор Иванович, насчет Саши. Он подолгу спит у меня, я успею вернуться. Да если и встанет, на улицу убежит; мальчишкам не проговорится, он так воспитанный у меня. Понимает. Как же: полных шесть лет человеку! А у меня часто зимой собирались.

Вернулась Груня действительно очень скоро. Вошла со сбитым на плечи платком, пунцовая и чуть запыхавшаяся от быстрой ходьбы.

— Ну вот, — весело доложила она, — все я и сделала. Порфирий Гаврилович велел сказать, что после четырех будет ждать вас в березнике за переездом. — Веселое лицо Груни вдруг опечалилось: она заметила, что Лебедев почти не притронулся к ее угощению, и стала собирать со стола.

Лебедев понял ее чувство отвергнутого гостеприимства и поспешил поправить дело.

— Вы уже все убираете? А мне тут было скучно завтракать одному, — сказал он, подходя к столу. — Мы, может быть, вместе с вами чаю попьем?

И Груня сразу опять посветлела.

За столом не враз, а завязалась у них беседа.

— Василий Иванович, я уж буду звать вас настоящим именем, как-то роднее, а при людях я не проговорюсь, не бойтесь. Вот вы спрашиваете, как я живу. А что сказать? Да если бы на сердце мое поглядеть, оно, наверно, снаружи черепок, а внутри — боль живая. Ведь больше году оно болит и болит, не утихает. Даже ночью нет ему отдыха. Как Ваня уехал, мне светлых снов и не виделось вовсе. Встаю, думаю: «Жив ли?» Ложусь: «Как он там?» Ведь смерть вокруг них день и ночь с косой ходит. Ох, Василий Иванович! Не дай господи в войну быть женщиной. Им, мужьям нашим, на войне и муки и смерть. А нам здесь муки в сто раз горшие, и вдовой печальной остаться — та же смерть. Только хуже еще: не враз она тебя в землю положит, а исподволь, когда всю душу высушит. Вы подумайте, Василий Иванович, ведь четыре раза Ваня был раненный. А угоди пуля еще на вершок какой-нибудь вбок или ниже? Кресты, медали на грудь ему вешают. Вот за Мукден, за новую рану, еще одну медаль ему выдали. А что нам эти медали, если он вернется калекой? Паше Бурмакину — Ваня писал — дали все четыре «Георгия», а на теле у него от рубцов места живого нет. И как только от смерти бог его бережет? Может, и не бог — любовь Устиньи. Говорю: любовь, а для нее — полынь горькая. Не губы милые, а раны кровавые целовать. Все и счастье. Ради чего оба они расцветали? Ну кому, кому нужно все это горе на людей обрушивать? Вон Василев на Большой улице новый каменный магазин себе строит, говорят, по всей Сибири в каждом городе тоже построит еще, и заводы, а я только заплатки к заплаткам пришиваю…

Они помолчали. Со двора доносилось прилежное, но неумелое мяуканье скворца: ему никак не удавалось скопировать кошку. И тогда он защелкал языком, засвистел и запел по-своему, по-скворчиному, попросту, без затей. Груня улыбнулась.

— Сашин дружок. Вторую весну к нам прилетает. Скворечню в прошлом году помог Порфирий Гаврилович изладить. Ну, а сынишке радость, когда птенцы выведутся. Вот бы Ваня приехал скорее! Ведь нет ничего счастливее, как порадоваться вместе со своей кровинушкой, — она мечтательно сузила глаза, видимо всем своим существом переживая, как это будет хорошо, когда вернется Ваня и они вместе будут устраивать скворечни.

Они увлеклись разговором и не заметили, как с постели поднялся Саша. Щурясь на яркую полосу света, он подошел к матери, приклонился головой к ее локтю, внимательно стал разглядывать Лебедева.

— Дядя Егор, — назвала его Груня.

— Здравствуй, Саша! — Лебедев протянул ему руку. — Здравствуй, Александр Иванович!

— Здравствуйте, дядя Егор! — он тоже подал руку, улыбнулся, показав большую щербину во рту. Поглядел в потолок. Немного помялся. — Эх, проспал я сегодня!

— Почему?

— Да так, — сказал Саша уклончиво. И разглядел блины на столе. — Ого! Блины… — Но тут же принял безразличный вид. — Пошел умываться.

И убежал на крыльцо, стал плескаться под умывальником. Потом затих. Груня позвала его. Он вошел с ножом в руке, с круглой палкой и набором лучинок, которые, видимо, начал выстругивать.

— Мельниту делаю, — шепелявя, объяснил он. — Прибить к воротам — и пусть от ветру вертится.

— Садись чай пить, — сказала мать. — Что же ты ушел?

Мальчик молча заулыбался и стал засовывать свой заготовки под скамью.

Сашок, это ты меня, что ли, боишься? Ну ничего, мы с тобой подружимся. Подсаживайся поближе. — Лебедев подвинулся. — Давно ты начал мельницу делать?

— Втера.

— И не выходит?

— Модет выйдет, — он принял от матери кружку с чаем и потянулся за хлебом, нарочно стараясь не глядеть на соблазнявшие его блины, которые, конечно, испечены только для гостя. — Мне только дырку провертеть, стобы крылья не раскололись.

— Ну, это мы с тобой провертим.

— Саша, бери блины, — сказала мать.

Он смерил ее недоверчивым взглядом: «А можно?» Но все же взял блин и, отщипывал от него небольшие кусочки, стал есть с хлебом.

Лебедев завел с ним разговор о мельнице. Саша сперва не то что дичился, а просто не верил — взрослый дядя станет его мельницей заниматься! — не верил в это и потому отвечал неохотно, все время краснея и показывая свою щербину во рту. Но потом искренний, ласковый тон Лебедева его подкупил, и он затараторил совершенно свободно, с увлечением размахивая руками. А Лебедев и сам говорил и находил быстрые ответы на неожиданные вопросы мальчика, и между тем думал какое же, должно быть, действительно это ни с чем не сравнимое счастье — сидеть вот так в кругу своей семьи за столом и любоваться подрастающим сыном.