— Да… А кстати, где же он?
— Вот он я, Егор Иванович, — сказал Терешин, раздвигая молодые березки. — Выходит, такой уж я ростом удался, что даже в этих маленьких кустиках не видать.
Они все четверо уселись в кружок прямо на траву, которая была здесь очень высокой. Лебедев сломил дудку пахучего зонтичника, размял ее и счастливо покрутил головой: «Как освежает!» После городской духоты он все еще не мог вволю насладиться просторами полей и перелесков, щекочущей в горле теплой волной испарений земли. Но, кинув беглый взгляд на Алексея Антоновича, по какой-то невольной ассоциации он вдруг подумал об Анюте, которая, ловя сохнущими губами застойный, тягостный воздух подполья, сейчас стоит у своей наборной кассы и почерневшими от свинцовой пыли пальцами прикладывает литеру к литере. Беспечная улыбка сбежала у него с лица, и он заговорил сдержанно, серьезно:
— Ну, товарищи, рассказывайте прежде всего о своих делах.
Рассказывать стал Терешин. Коротко, скупо:
— Нечем особенно похвалиться. Все обыкновенно идет. Занимаемся агитацией, дружинников обучаем, оружие достаем, деньги собираем. Всего этого мало, конечно. И медленно. Плохо. Правда, есть и хорошее. Сознание у рабочих проясняется, смелости стало больше. На массовки валом народ идет.
— В Красноярске и в Томске за этот год были тяжелые провалы, — сказал Лебедев.
— У нас после январской забастовки тоже более десятка человек арестовали. Правда, потом всех выпустили. И меня тоже. А уволили с железной дороги многих. И сразу в солдаты.
— Что в солдаты уволенных забривают — по-моему, это они себе хуже делают, — проговорил Порфирий. — И в армии теперь им опоры не будет.
— Оно и так и не так, — возразил Терешин. — Неблагонадежных там в первую голову под пули толкают. По сути дела на казнь их отсюда увозят.
— И все же, товарищи, армия значительно расшатана, — повернулся Лебедев к Порфирию. — Надо только больше давать листовок на проходящие эшелоны.
— Мы все время даем, — сказал Порфирий, — да не хватает. Мало печатаете.
— Кружки, прокламации, боевые дружины — все вертимся что-то в одном кругу, — пасмурно заметил Терешин.
— Не совсем точно, — поправил его Лебедев. — Во-первых, даже и этот старый круг надо раздвигать, и как можно шире. А во-вторых, вы ничего не сказали о стачках.
— В январе ничего не вышло, — упрямо проговорил Терешин. — Опыт показал: трудно сразу по всей дороге забастовать.
— А восстание с оружием? Будет еще труднее.
— Мне, как и Лавутину, скорей размахнуться и ударить хочется, — вылил душу Терешин и потянул рукава вверх, словно засучивая их.
— Ладно. Будем готовиться снова к всеобщей стачке, — подумав, сказал Порфирий, — хотя меня распирает не меньше Петра.
Лебедев коротким движением опять сломил дудку зонтичника, отбросил в сторону.
— Теперь это уже не за горами. Вода в котле нагрета настолько, что закипеть она может в любой час.
— На линии-то нас теперь всюду поддержат? — настойчиво спросил Порфирий. — По-честному, Егор Иванович, можно надеяться?
— Можно! Правда, мы не знаем точно позиции нашего Союзного комитета, хотя от него будет зависеть выбор момента решительных действий. Но стачку-то во всяком случае готовит он.
— А почему нельзя знать точно, что думает Союзный комитет? — вдруг спросил Мирвольский, все время до этого упорно молчавший. — Похоже, что ты ему вообще не очень веришь. — И, словно застеснявшись своего неожиданного вмешательства, тотчас отодвинулся назад.
— Ты задал резонный вопрос, Алексей, и отчасти угадал мои мысли, — ответил Лебедев. — Дело в том, что всеобщую стачку-то он поддерживает, а вот свое отношение к вооруженному восстанию никак не определил. Отказываться же от мысли о восстании нельзя. Если мы пойдем к революции потихоньку, выиграет только буржуазия.
Терешин встал, размял ноги, потянулся, развернув свою широкую, квадратную грудь.
— Сейчас я работаю у Василева на паровой мельнице, — с усмешкой сказал он. — Купец все время заигрывает с нами. Говорит: «Хочу, чтобы рабочим жилось у меня хорошо». Он платит на гривенник больше, чем платят на железной дороге, но требует от рабочих обещаний, что бастовать у него не будут.
— И ты пообещал? — не для себя, а для Лебедева спросил Терешина Порфирий.
— Нет. Это он придумал недавно. Деньги стал давать нашим сборщикам — то рубль, то трешницу. «Я, говорит, сочувствую, народу свобода нужна. Только при общем согласии, без насилия».
— Жаль, нет Гордея Ильича, — подхватил Порфирий, — он бы лучше меня рассказал, как Маннберг в мастерских тоже дело повернул. Этот объявил: «Кто свою норму выполнит, может до гудка домой уходить». Ну, мастеровые и налегли. На два, на три часа раньше выгонять урок стали. А Маннберг тогда: «Стоп! Вижу, работать вы быстрее можете. Надо норму вам увеличить, а поденную плату оставить». Значит, за штуку-то меньше платить. И теперь рублей на пять в месяц у кузнецов и слесарей заработок стал меньше. Вот. О штрафах я и не говорю. Это у него само собой — половину заработка штрафами вычитает.
Засвистел Савва. Этот условный свист означал: «Идут свои». Но Порфирий все же оборвал рассказ и торопливо пошел навстречу. Поднялись и все остальные. Лебедев очутился рядом с Мирвольским.
— Алексей, ты все время отмалчивался. Почему?
— Я хотел поговорить с тобой позже. Миша, я научился делать бомбы…
Быстрым шагом почти вбежал на поляну Лавутин. За ним следовал Савва, забыв о своих обязанностях пикетчика. Оба они были возбуждены до крайности. Особенно Лавутин. С него лил градом пот, фуражка была сбита на затылок. Видно было, что он хочет выкрикнуть что-то очень важное, а волнение мешает ему. Но весть, которую он принес, была явно доброй. Терешин подскочил к нему.
— Гордей, ну, говори же!
— Флот восстал!.. Товарищи!.. — И хлопнул себя широкой ладонью по груди — она так и загудела.
— Флот восстал? Какой флот? Откуда стало известно? — затормошил Лавутина Лебедев. — Гордей Ильич, скорее подробности.
Лавутин сдернул с головы фуражку, помахал ею себе в лицо.
— Нечаев читал телеграмму… Черноморский флот… В Одессе… вместе с бастующими рабочими… Поднял флаг восстания… броненосец «Потемкин». Матросы расправились с офицерами. — Лавутин боролся с собой. Ему хотелось быть точным и передать Лебедеву только то, что он сам узнал от Нечаева. Но в то же время короткий текст телеграммы нес между слов так много угадываемого сердцем, что нельзя было это угаданное не досказать, не воспроизвести, как увиденное своими глазами. И Лавутина прорвало: — Братцы! На мачтах красные флаги, пушки на город повернуты, полиция, как мыши по углам, попряталась, матросы с рабочими братаются… Свобода! Одесса — наша, рабочая… Революционная!.. И тоже в красных знаменах…
— Погоди, погоди, Гордей Ильич. Ты говоришь: «Флот… броненосец». Так броненосец один или весь флот восстал?
Лавутин было беспомощно развел руками и тут же с силой сцепил пальцы, потряс стиснутыми ладонями перед собой.
— Не знаю, — сказал он с отчаянием в голосе. Как отказаться от представившейся ему радостной картины? И нельзя же навязывать товарищам за истину свой домысел! С надеждой глядя на Лебедева, будто он мог поддержать, Лавутин прибавил: — Про «Потемкина» — это точно. Но, наверно, и весь флот. Как остальные корабли-то отстанут?
— Ух, ты! — в восторге кричал Савва, не вслушавшись в последние слова Лавутина. — Черноморцы восстали! Вот балтийцы бы на Питер пушки свои еще повернули!
— Ну, а мы что же? Как же мы? — спрашивал Порфирий.
У Терешина перехватило дыхание, он ничего не мог выговорить и только пальцем показал ему на Лавутина: «Слушай и не мешай». Мирвольский тоже не отрывал от него глаз.
— А что в самой Одессе? Что достоверно известно? — тормошил Лавутина Лебедев.