— Не верить Гутовскому! — выкрикивал он. — Честнейшему, из всех. Которого за чистоту души рабочие даже прозвали «ацетиленом». Человеку, который был арестован, сослан и ради продолжения революционной борьбы бежал из ссылки. Тому, кто «сорок человек — восемь лошадей» ввел в поговорку по всей России!
— И который однажды себя уже запятнал тем, что подписал Мандаты на Второй съезд изменникам Троцкому и Мандельбергу, — гневно сказал Лебедев.
— Это сложное дело, Лебедев, прошлое и забытое, — круто поворачиваясь на каблуках, забормотал Буткин. — И не к месту нам его сейчас разбирать. Во всяком случае уж Гутовский-то к позиции наших делегатов на Втором съезде никак не был причастен. Лебедев! Вы можете называть меня любыми обидными кличками, экономистом, меньшевиком и так далее, но Гутовский — он же последовательный сторонник большинства!
Лебедев подошел к Буткину вплотную, не давая ему кружиться по комнате.
— И тем не менее я утверждаю, Буткин, что если Бутовскому не помешать, ваш «ацетилен» способен будет взять резолюцию Союзного комитета обратно. А Третий съезд должен быть созван, — Лебедев точно врубил эти слова. — И резолюция Союзного комитета в Совете партии должна оставаться. Взять ее назад могут только изменники — я не случайно уже употребил сегодня это слово. Прошу передать это Бутовскому. Вот ради чего главным образом я искал встречи с представителем Союзного комитета. Других вопросов к вам у меня нет.
Буткин стоял столбом, совершенно ошеломленный.
— Что же касается партийной честности и искренности Бутовского, я мог бы и еще продолжить разговор, — отходя, сказал Лебедев.
— Что еще вы собираетесь обрушить на него? — дрожащим голосом спросил Буткин. От прежней его самонадеянности уже не осталось и следа.
— Бутовский не так давно вернулся из-за границы. Он ездил туда не путешествовать, а по делам партии. Но он не рассказал никому самого важного.
— Он рассказал все.
— Нет, не все. Он не рассказал о совещании большевиков в Женеве, которое в августе там провел Ленин.
— Значит, не было никакого совещания.
— Было! Об этом мне также известно из письма Арсения.
Буткин развел руками:
— Если вам все известно…
— Мне неизвестно, какие на этом совещании были приняты решения, а я хочу их знать. Эти решения должны знать и все социал-демократы Сибири.
— Но ведь Бутовский рассказал решительно все о своей поездке, уверяю вас, — просительно и как-то безнадежно выговорил Буткин. — Следовательно, или не было никакого совещания, или Бутовский сам о нем не знал ничего.
— У меня больше нет желания разговаривать.
Лебедев круто повернулся, подошел к окну, слегка отодвинул занавеску и стал вглядываться в глухо сумеречную даль улицы, где все так же, как и днем, ветер гнал пыль и сухие, скоробленные листья. Буткин одевался, ругаясь вполголоса: он всунул руку вместо рукава за отпоровшуюся подкладку. Потом притих, очевидно застегивая у пальто пуговицы. Лебедев нетерпеливо ожидал, когда Буткин оденется и уйдет.
— Лебедев, я все же хочу попрощаться с вами по-человечески, — услышал он у себя за спиной. — Дайте мне руку. Мы можем спорить, не соглашаться, отстаивать каждый свои взгляды, защищать того, кому мы верим, но мы не можем быть врагами. Во имя революции — мы не должны быть врагами.
— Я хотел бы, чтобы это действительно было так, — сказал Лебедев и подал Буткину руку. — Нет ничего страшнее, когда берешь руку врага, думая, что берешь руку друга.
— Мы могли бы поговорить обо всем гораздо лучше и гораздо спокойнее, если бы у вас был иной характер, Лебедев, если бы вы не были таким ежом.
— Не будем начинать наш разговор сначала.
— Тогда прощайте.
— Прощайте.
Лебедев вернулся на свое прежнее место, к окну. Через несколько минут он увидел угловатую фигуру Буткина. Защищая лицо от пыли воротником пальто и трудно переставляя ноги, Буткин брел прямо по сыпучему песку, самой серединой улицы.
4
Фаина Егоровна закрыла ставни, засветила керосиновую лампу с отбитой верхушкой у стекла и ушла на кухню кипятить чай. Самовара у нее не было, сырые дрова горели плохо, она досадливо вздыхала, то и дело заставляя Васенку ворошить в плите кочережкой. Лебедеву страшно хотелось есть. В ожидании, когда закипит чайник, он сидел, дописывал прокламацию, а. левой рукой отламывал и засовывал в рот куски черного хлеба, нарезанного для него хозяйкой. В кармане пальто /re-жало колечко сухой копченой колбасы, но Лебедев его берег для полноты удовольствия, на заедку, к чаю.
Лебедев мог здесь не оставаться — эта квартира предназначалась только для встреч. Но Фаина Егоровна уговорила:
— Поужинайте, а тогда и пойдете. Куда же вы натощак, да а этакую худую погоду? Не то и до утра перебудьте.
И Лебедев подумал, что, пожалуй, и в самом деле ему лучше пробыть у Фаины Егоровны до рассвета. Красноярск он знает нетвердо, квартира, на которой будет жить постоянно, совсем в другом конце города, в Николаевке, за железной дорогой. Впотьмах, чего доброго, быстро и не отыщешь. А для конспиратора нет ничего хуже, как ходить по городу неуверенно.
Закончив прокламацию, Лебедев перечитал ее. Хороша, но длинна. Если бы можно было отпечатать ее в типографии — все в меру; а так, для размножения от руки, надо резать по меньшей мере наполовину. Он помял кончик носа, соображая, как лучше сделать: пройтись по всему тексту или просто выкинуть целые абзацы, и взялся за перо. Сокращать — так сокращать, как следует: выбрасывать только ненужное, второстепенное, а не то, что легче зачеркнуть целиком.
Лебедев увлеченно марал и переписывал до тех пор, пока не уложил свои самые важные мысли в заданный себе размер прокламации. Черновые наброски он понес жечь на кухню.
Фаина Егоровна взглянула на него виновато: от чайника поднимался еще только легкий парок. Девочка с кочережкой в руке сидела на скамейке, свесив худые длинные ножки, и сонно глядела на желтое пламя, слабо мерцающее в круглых отверстиях топочной дверцы.
— Керосину бы, что ли, плеснуть, — сказала Фаина Егоровна, откладывая в сторону рубашку, которую она штопала для заказчика. И закричала на дочь: — Васенка, горе мое, что же ты завяла?
— Напрасно вы так для меня хлопочете, — сказал Лебедев, отбирая у Васенки кочережку и шевеля ею дрова в плите. Они сразу брызнули золотыми звонкими искрами. — Не беда, если бы я поужинал и без чая. Мне к этому не привыкать.
— Потому и хочется хотя малость какую вам приятного сделать, — отозвалась Фаина Егоровна, взявшись снова за иглу и краем глаза кося на дочь, которая тут же взобралась на постель и уткнулась головенкой в подушку. — А, что я на Васенку кричу, вы не обращайте внимания. Характером я ожесточилась, это против воли моей. Не сама я кричу, а нужда моя, горе кричит. Как вдовой осталась, так веселья в себе и не найду, сердце саднеет и саднеет. — Она устало смахнула рукой росинки пота со лба. — А Васенку я очень люблю. И лицом — вылитый муж… Заснула. Хотя бы платьишко скинула…
Лебедев сунул в огонь свои черновики и подошел к девочке. Погладил спутанные волосы Васенки и принялся ее раздевать.
— Да вы что это? — воскликнула Фаина Егоровна. — Будет вам. Управлюсь вот с рубашкой и сама ее уложу.
— А мне тоже хочется.
Он посадил на край постели безвольно поникшую девочку и, слегка прислонив ее к себе, начал через голову стаскивать с нее платье. Вырез оказался узким. Чтобы не сделать больно ребенку, Лебедев стал осторожно высвобождать из него уши Васенки. Коснулся пальцами ее тонкой, теплой шеи. Васенка сразу съежилась, втянула голову в плечи и, не открывая глаз, засмеялась.
— Чикотки боится, — заметила Фаина Егоровна. — Случится, губы надует, осердится, а я ее пальцем под мышку или к шее — и враз расхохочется.
Васенка, оставшись в одной рубашонке, свалилась кульком. Лебедев отогнул одеяло, взбил помягче подушку и поднял девочку на руки. Он мог бы сразу опустить ее на приготовленное место, но почему-то не хотелось этого. Он прислушивался, как тонко и остро бьется сердце Васенки, как дышит она, глубоко втягивая воздух, разглядывал синие жилки на бледных, впалых висках, маленькие розовые шрамики, оставшиеся на руке после прививки оспы.