— Появилось под конец десятка полтора, — пренебрежительно отозвался Савва. — Камни сразу в них полетели. Ну, они и в попятную. Стояли внизу, глядели издали. Кого попало хватать им расчету нет, а которые с речами выступали, те по кустам да по щелям между утесами к домам растеклись.
У ключа Лебедев попрощался с провожатыми. Он махал рукой Лавутину и Савве, пока те не скрылись в темнеющем сосняке. Потом припал к роднику и пил жадно и много. Вымыл руки, лицо, намочил свои длинные волосы и, отбрасывая их назад, проговорил:
— Ой, как славно! Пошли, Алеша. Мы успеем к поезду?
— Успеем. Только бы засветло пробраться под Моль-той. Придется прыгать по камням.
— А! Это интересно.
Некоторое время они шли молча. Лебедев перебирал в памяти выступления на массовке, думал с удовлетворением, что теперь говорят гневно, горячо и зажигательно не только приезжие агитаторы, но и сами рабочие. Им хочется не просто слушать — им хочется действовать!
Так, думая каждый о своем, придерживаясь лесной опушки, они обогнули Мольтенский луг и стали спускаться к Уде. Краски заката тускнели и отцветали, но в летних прозрачных сумерках камни в реке были хорошо различимы. Они тянулись длинной прерывистой грядой, местами через них перехлестывались волны прибоя. Леденящим холодом веяло от скалистого берега.
— Великолепно, Алеша! Великолепно! — крикнул Лебедев, первым начиная прыжки по камням. — Это мне нравится больше всего. Раз-два! Раз-два! Ну-ка, проявим нашу ловкость…
— А я однажды попал здесь в сложное положение, — Алексей Антонович тоже не отставал от Лебедева. — Накатилась большая вода и отрезала мне обратный путь. Я был с Анютой, и она осталась одна там, за Мольтенской горой. Представляешь, ночью, в грозу…
— Она не из пугливых, — заметил Лебедев, останавливаясь и выбирая направление, куда лучше прыгнуть. — Но в грозу, ночью, да еще в таких дебрях, конечно, все же страшно.
— Миша, — вдруг зазвеневшим голосом проговорил Алексей Антонович, — ты очень коротко ответил там, возле Уватчика, на мой вопрос об Анюте. Это правда, что она здорова?
— Да. Ты можешь быть совершенно спокойным.
Лица Лебедева Мирвольскому не было видно, но сами слова показались ему сухими, безжизненными, и Алексей Антонович взволнованно спросил:
— Но почему Анюта не написала мне ни разу?
— Она на такой работе, Алеша, когда по правилам конспирации писать письма нельзя. — Лебедев не уловил оттенка напряженности в голосе Мирвольского.
— Понимаю…
И они снова запрыгали по камням.
Разговаривать стало труднее. Они приблизились к повороту реки, и здесь сильнее всего бурлила и клокотала в камнях шивера, гася в овоем шуме все посторонние звуки. Цепочка мокрых, скользких валунов теперь тянулась близ самого утеса, и, прыгнув неосторожно, можно было поранить о скалу плечо или свалиться в воду. Хлопья пены стремительно неслись между камнями, и от их бесконечного и однообразного мелькания у Алексея Антоновича кружилась голова.
Но вот утес отодвинулся влево, река отогнулась вправо, а прямо впереди открылся низкий луг, весь в серебре тумана.
Обрушивая комья сухой, пылящей глины, Лебедев с Мирвольским выбрались на подмытый берег. Перед ними раскинулось словно бы снежное поле, на котором только местами чернели проталины.
— Брр! Холодище какой, — сказал Лебедев, выходя на проселок и зябко поеживаясь, — прямо зимой пахнет.
Гляди, сугробы снега лежат. Он сделал несколько шагов, и ноги его ниже колен исчезли в плотном тумане.
— Тут вдоль всей Мольты залегло болото, — объяснил Алексей Антонович, — это оно рождает туман. А током холодного воздуха туман тянет к реке.
— Любопытно. Но, я думаю, с дороги он нас не собьет?
— Нет. В крайнем случае будем придерживаться берега. Разъезд недалеко от моста через Уду.
Они брели по синевато-серой пелене тумана, приглядываясь к слабо накатанному проселку.
— Значит, ты научился делать бомбы, Алеша? — вдруг спросил Лебедев, все еще не замечая подавленности Мирвольского. — Кажется, ты так мне сказал?
— Что? Да. Начинку для бомб, — не сразу ответил ему Алексей Антонович. — Бомбы делает Савва Трубачев. Но это все равно, потому что я тоже знаю, как делается остальное.
— Алеша, не сочти мой вопрос издевательским — но когда и в кого ты собираешься бросать свои бомбы?
— Ты спрашиваешь серьезно?
— Совершенно серьезно.
— Вероятно, я их вовсе не буду бросать, у меня слабо развита мускулатура рук… Как бомбами распорядятся дружинники, я точно не знаю. Думаю, они их пустят в ход тогда, когда вообще понадобится пустить в ход оружие.
— Та-ак… Это хорошо. Значит, ты окончательно расстался с мыслью об индивидуальном терроре?
— Миша, не будем возвращаться к старому. Это были мои тяжелые ошибки, я их понял. И, как видишь, я готовлю начинку для бомб не затем, чтобы бросать их по своему усмотрению.
Лебедев повернул к нему голову.
— Алеша, а говоришь ты все это так, будто сам не веришь своим словам. Или устал. Слова твои правильные, а силы в них нет.
— Если выбирать обязательно только из двух твоих предположений, Миша, так я скорее действительно устал. Потому что в слова свои я верю. Я всегда верил в то. что думал, и в то, что говорил. Может быть, неверно думал — это другое дело. Но фальшивить перед своей совестью я не могу.
— Ага! Значит, у тебя что-то третье? Так следует по законам логики! — с легким смехом сказал Лебедев. Ему показалось, что Мирвольский просто физически измучился за этот длинный и трудный день, весь в бурной смене впечатлений. Надо чуточку подтрунить над Алексеем, и у него пройдет кислое настроение. — Впрочем, Алеша, логика, кажется, у тебя не всегда в почете.
— Когда мы встретились возле Уватчика, я был готов болтать, нет, не болтать — говорить с тобой без конца. Я отложил это, пока мы останемся вдвоем, чтобы сердечнее был наш разговор, — не поддерживая шутливости тона Лебедева, отозвался Мирвольский. — Но вокруг нас холодный туман, и ты, Миша, мне сегодня кажешься тоже холодным.
— Холодным?
— Да. Не знаю, почему это так, но мне сегодня трудно с тобой разговаривать.
Они отошли от Мольты уже далеко, настолько, что нерезкие очертания ее гребня потерялись во мгле. Казалось, что там встала какая-то глухая, черная стена и из-под нее ползет и ползет бесконечный туман. Он теперь не лежал гладко и ровно, а, острыми клочьями отрываясь от земли, медленно двигался почти в том же направлении, куда шли и Мирвольский с Лебедевым. Едва заметные вдали, небольшие березовые перелески словно поднялись и поплыли, покачиваясь на волнах. И невообразимо широким стал мертвенно-белый луг, таким бескрайним и неодолимым, как снежные пустыни на пути к полюсу. И посреди холодного тумана — два человека.
Слова Мирвольского о холоде вдруг наполнили и Лебедева каким-то неясным ощущением внутренней связанности, предчувствием сложного разговора, который для обоих может оказаться трудным в равной степени — трудным, несмотря на то, что в их отношениях как будто ничего не изменилось.
— Алеша, тогда тем более необходимо нам поговорить.
— Стараюсь, все время стараюсь, Миша, а получается как-то скованно. Ты Понимаешь, мне нужно вылить душу свою. И потому я так ищу самого задушевного разговора. Я все скажу… Но, может быть, начну издалека… Видишь ли, мне неожиданно открылась тревожная и горькая истина… Нет, об этом позже… Миша! Меня сковывает твоя холодность…
— Алеша, нет никакой холодности. Может быть, это туман виноват? Или та неустроенность, что возникла в душе у тебя? Пожалуйста, говори откровенно обо всем, что тебя мучает. Мы ведь друзья с тобой!
— Хорошо, Миша, я попробую… — Алексей Антонович потрогал лацканы застегнутого на все пуговицы пиджака и несколько нервным движением поднял воротник. — Я ненавижу людей, которые поднимают воротники пиджаков, в этом есть что-то чудовищно неприличное, но мне, Миша, надо сейчас как-то защитить себя от этого леденящего тумана… Несколько часов тому назад мне хотелось начать свой разговор очень весело. У меня были для этого основания. Нет, нет, я говорю честно…