Теперь он перенесся мыслями к «дому». Случалось ему и прежде по полгода жить на одной квартире. Но даже в мыслях квартиру он никогда не называл домом. Он вдруг спросил себя: почему? Да, видимо, потому, что, кроме ночлега и, может быть, иногда того же чая, ничто, никакие другие заботы к прежним квартирам его не привязывали. Вся жизнь была в действии, в движении, напряженной борьбе с врагом, и все это вне стен своего жилья. А на квартирах были по существу потерянные часы жизни: еда и сон. Такое, без чего не обойтись, но что, в конце концов, можно иметь и во всякой квартире. А «дом» звучит теплее. И не еда и сон привязывают к дому. Привязывает человек, который живет в этом доме. К Даниловым же он почему-то привязался по-особенному. Они привлекали своей душевной чистотой и удивительной сердечностью. Люди, от которых хочется что-то занять и для своего характера. Дом здесь еще и потому…
«Вот я думаю о доме, — мысленно остановил себя Лебедев, ему с обостренной отчетливостью вспомнился вдруг последний разговор с Мирвольским. — А как тяжело сейчас Алексею с его слабой волей, незакаленной душой! У него не будет того «дома», о котором так он мечтал. С чем он придет к себе из больницы? С чем вернется из лесу, снеся изготовленную им начинку для бомб? Он пожелает матери спокойной ночи, а сам останется в одиночестве. Как все это исправить?»
Там, у разъезда, когда стали уже видны столбы телеграфной линии, Алексей Антонович сказал:
— Простимся, Миша, и я пойду обратно.
Они обнялись, и Лебедеву запомнилось, что руки у Мирвольского были крепкими и сильными.
— Что я должен передать от тебя Анне Макаровне? — спросил напоследок Лебедев.
— Скажи… скажи, что я здоров, что Ольга Петровна тоже здорова… Кажется, все. — Алексей Антонович повернулся и быстро пошел, почти побежал прежней дорогой к чернеющим вдали очертаниям Мольтенской горы.
Потом сверху, с железнодорожной насыпи, Лебедев все еще видел его одинокую голову, плывущую над клочковатой толщей густого тумана. Мирвольский ни разу не оглянулся.
«Нехорошо вторгаться в самые сокровенные уголки души человеческой… А если мне поговорить о нем с Анютой? Я должен сделать все, чтобы вернуть ее любовь Алексею. Только смогу ли я это сделать? Можно ли это сделать вообще?»
40
По всей улице окна домов закрыты ставнями, заложены на болты. Так же, наглухо закупоренным, выглядел и дом Даниловых. Конец веревочки, за который тянули, чтобы поднять щеколду калитки, свободно свисал из отверстия — условный знак, что все благополучно. В случае опасности или тревоги веревка была бы выдернута. Тогда надо проходить мимо.
Лебедев вошел в палисадник, тихонько стукнул в ставень. Немного погодя он услышал Мотин голос:
— Кто стучит?
Он ответил словами пароля. Через минуту скрипнул клин, Мотя-открыла калитку и поманила Лебедева:
— Заходите, Егор Иванович.
В комнате было жарко, хотя дверь в сени и стояла распахнутой настежь. На кухонном столе горела керосиновая лампа с низко привернутым фитилем. Свет от нее ложился круглым пятном на потолок, а потом уже, рассеянный, отражался по всей комнате. Федор Минаевич, разметавшись на постели, спал, глубоко и ровно дыша. Мотя была одета так, словно только что вернулась с гулянья. Присаживаясь к столу, Лебедев сказал ей об этом. Мотя от печи оглянулась на него через плечо, блеснула своими красивыми зубами.
— А я и сидела за воротами, — ответила она, громыхнув заслонкой, — и спать еще не ложилась. Дожидалась, когда во флигеле наши кончат. Тут и на улице-то, может, только с полчаса как молодежь разошлась по домам, все с песнями бродили. Ну, я и сидела, семечки лузгала. — Мотя бережно, чтобы не запачкать кофту, орудовала кочергой. — Скажи на милость, а я как чувствовала, что вы сегодня приедете: печь топила и пирогов с зеленым луком и с яйцами напекла. Сейчас чугунок горячей золой огребу, быстро пироги согреются, а вода в печи у меня так все время и стоит. Вы, наверно^ шибко проголодались?
Лебедева тянуло на сон, но и поесть Мотиных пирогов с луком, запивая их горячим чайком, тоже было заманчиво.
— Ты бы ложилась, Мотя, — сказал он ей, — я теперь и сам управлюсь. А то пора подойдет Федору Минаевичу на работу вставать — и опять тебе надо будет подниматься.
Она посмотрела влюбленно на спящего мужа. Сняла с гвоздя полотенце и махнула им над столом — сметать было нечего.
— Спит… — проговорила так, как матери говорят о детях. — А я, однако, вовсе ложиться не стану. Сон все равно разгуляла. Станет посветлее, сяду на крылечке, пошью чего-нибудь.
— Ой, Мотя, этак ты быстро цвет лица потеряешь, — пошутил Лебедев. — Побереги свою красоту.
— Ну! — усмехнулась Мотя. — Второй раз замуж мне не выходить.
Она налила в умывальник воды, переменила полотенце и, пока Лебедев умывался, все что-то колдовала в печи.
— А как тут у вас, все благополучно? — спросил, вытираясь Лебедев. — Тревожного ничего не замечалось? Как здоровье наших Дичко?
— Да все кругом хорошо. — Мотя погремела ухватом. — Огонь-то в лампе выверните побольше. Чего же мы в потемках будем сидеть? Федю свет не разбудит… Вроде все идет своим чередом. И Дичко оба здоровы. Работают много. Только сегодня пораньше кончили, а то все до зари. — Она поставила на стол чугунок с пирогами, подсунув под него деревянный кружок. — Ну вот, уже немного и согрелись. Ешьте. А чай вам наливать сразу? — Загорелые руки Моти хлопотливо мелькали над столом. Она поставила стакан с блюдцем, на блюдечко положила чайную ложку.
— Наливай. — Лебедев поддел на вилку пирог, пожевал и зажмурился. — Ну и мастерица же ты! Удивительные вы, женщины, все умеете, все у вас спорится.
— Да уж без нас-то мужчины скорее погибли бы, чем мы без них.
Лебедев с аппетитом ел пироги, запивал их чаем. Мотя сидела с другой стороны стола, сплетя руки и грудью навалившись на них. Позевывая в плечо, рассказывала:
— Мы тут с Перепетуей так решили: теперь в лесок листовки ношу я, оттуда их забирают. Нашла место такое под камнями, что и дождик не замочит и незнающему человеку век не догадаться. Потом с цветочками или с вениками домой возвращаюся. У меня их уже на два года запасено. — Она зевнула особенно широко и торопливо прикрыла ладонью рот. — Да, чего мне вспомнилось, Егор Иванович. Позавчера мимо нашего дома, только по другой стороне улицы, два раза прошелся какой-то человек. Может, и больше ходил, но я только два раза приметила — раненько утром и под вечер. С тросточкой. Будто гуляючи. А сам глазом все на наши окна и на двор косил. Я из-за шторки понаблюдала за ним. И хоть что, Егор Иванович, делайте, а вроде где-то его лицо мне мелькало. Только не в Красноярске…
— А как он выглядел, этот мужчина? — нетерпеливо спросил Лебедев, еще со средины рассказа Моти положив на стол недоеденный пирог.
— Да как вам сказать… Маленький, щуплый, и лицо комочком. То ли где на линии с ним я встречалась… В поездках…
— Припомни, Мотя.
— Старалась… И никак.
Лебедев сидел, задумчиво глядя в одну точку и чуть прищурясь: «Кто бы это мог быть?»
Тогда Мотя опять заговорила сама:
— Я сразу же Перепетуе все рассказала. И она мне велела и вчера и эту ночь сидеть за воротами, пока они вовсе работу свою не кончат. И сказала, что «технику» на день в потайник убирать будут. Так что у них все надежно, вы не беспокойтесь. Перепетуя нисколько не взволновалась. Да и я уж об этом обо всем рассказала так, для пущей осторожности…
— Да? — рассеянно отозвался Лебедев.
«Что это: слежка или действительно просто так, не стоящий внимания случай? — думал он между тем. — У Моти самые легкие подозрения: «Где-то мелькнуло лицо и глазом косил на окна…» Да… Шпик не стал бы открыто прогуливаться два раза. Разве неопытный? Или уверен, что лицо его здесь никому не знакомо? Мотя утверждает: не красноярский… Тогда откуда и зачем он здесь появился? Какие, чьи следы его сюда привели, если это все же шпик? Утром надо будет хорошенько поговорить, посоветоваться с Анной Макаровной. Правильно, что она приняла все меры предосторожности…»