Выбрать главу

— Верочка! Дочка! — услыхала она.

Прихрамывая, сбоку приближался Кузьма Прокопьевич. На щеке у него багровел след нагайки, картуз он потерял, и, стекая по запыленному лбу, струйки пота оставляли извилистые следы.

— Крестный!

Вера успела сделать навстречу ему несколько шагов и вдруг заметила впереди себя жандарма, который поднял револьвер и прицеливался в кого-то из них. Черное дуло, подрагивая, перечеркнуло воздух несколько раз и сразу точно лопнуло — обратилось в острый клин слепящего пламени.

— Ай! — в ужасе закричала Вера и закрыла глаза.

Кузьма Прокопьевич, взмахнув руками, опрокинулся навзничь. Вера, чувствуя, что у нее подсекаются ноги, подбежала и забилась, закричала, увидев на старенькой ситцевой рубашке Кузьмы Прокопьевича плывущее книзу алое пятно.

— Крестный! Крестный! — звала Вера побелевшими губами. Ей казалось, что он, может быть, все-таки встанет, или заговорит, или хотя бы увидит ее один еще раз своими мертвыми глазами. — Крестный!.. Да крестненький же…

Прямо на нее скакал конный казак, вертя в воздухе шашкой. Вера приподняла голову. Конь высоко взбросил передние ноги, в лицо ей посыпалась земля, вихрем шевельнуло распустившиеся волосы. Заднее, подкованное копыто коня ударило Веру в плечо, и она свалилась на бок рядом с Кузьмой Прокопьевичем.

7

В воздухе тихо кружились и плавали широкие, мохнатые снежинки, словно выискивая место, где удобнее опуститься на землю, чтобы не изломать свои нежные, хрупкие звездочки. Они осторожно пристраивались одна к другой, готовые вспорхнуть и снова улететь от первого дуновения ветра. Но стояла оцепенелая тишина. И небо было особенно мглистое. Даже бледным пятном нигде не просвечивало солнце. И оттого, казалось, придвинулись еще ближе к городу безлесные, островерхие гольцы, а сам город сжался, стал меньше.

Не вились дымы над трубами мастерских, с погасшими топками застыли паровозы на запасных путях, а некоторые — и прямо на стрелках. Их залепило снегом, рельсы тоже засыпало, и было похоже, что паровозы сбились с пути, забрели в сторону, в открытое поле, и замерли, врезавшись в землю. У входа в депо на рыхлом белом снегу не отпечатывались следы ничьих ног. Наступила глубокая осень в природе, и словно такая же осень холодом своим сковала все на железной дороге.

Всеобщая стачка длилась уже вторую неделю. И это было началом большой, но скрытой схватки с самодержавием: обе стороны выверяли свои силы.

«Нам бы один, так сказать, батальон солдат, — бубнил Киреев на совещаниях у Баранова. — На всякий случай».

«Пусть попробуют пойти на расправу с нами, — говорили на митингах рабочие. — Встанем с оружием в руках, будем обороняться до последней капли крови».

И в этих мыслях, в этих разговорах (оборона — и только) уже заключалась самая тяжелая ошибка зреющего восстания.

Стачка в Шиверске началась вскоре после похорон Кузьмы Прокопьевича. Его гибель и убийство Еремея Фесенкова, которого знали почти все рабочие, здесь придали стачке особый накал.

На похороны Кузьмы Прокопьевича собралось полгорода. Полиция боялась показываться на улицах. На версту растянулось шествие. Несли пихтовые венки — знак бессмертия — с надписями «Жертве произвола», «Жертве, самодержавия», «Да здравствует революция!» Скорбно звучали слова похоронного марша:

Вы жертвою пали в борьбе роковой — Любви беззаветной к народу.

Пели те, кто шел за гробом, пели стоявшие на тротуарах.

Вы отдали все, что могли за него, За жизнь его, честь и свободу…

Филипп Петрович устало переставлял ноги, но никому не отдавал свой конец полотенца, нес гроб до самого кладбища. Он первый бросил горсть земли, а когда заработали лопаты, словно окаменел. Так много сразу горя обрушилось на него: не стало лучшего друга, Кузьмы, а дома с поврежденным, распухшим плечом лежит Вера.

Еще и после похорон несколько дней Филипп Петрович ходил как в тумане. Сверлил, пилил, шлифовал какой-то металл, а какой, что именно — не сказал бы. Портил детали, сдавал с изъянами, и мастер грозился оштрафовать его на добрую половину заработка.

Но когда была объявлена стачка, Филипп Петрович немного посветлел. Он зачищал заусеницы на фланцах инжектора. Тут он аккуратно положил инжектор на железную болванку, взял молот и в два удара разбил, исковеркал прибор.

— Ну, и для чего же это, Филипп Петрович? — спросил Савва, вертя в руках изувеченный металл.

— Для души, — коротко ответил Филипп Петрович и снял с себя фартук. — Пошли, Савва.

Дома он, даже без подсказки жены, сразу взялся чинить валенки.

— Кто его знает, какая будет зима, — как-то загадочно объявил он, вытаскивая из-за печи кошелку с шильями и дратвой.

Он никуда не выходил из дому и просил, чтобы Савва во всех подробностях рассказывал ему новости.

А новостей было много.

Стало известно, что стачка на этот раз действительно получилась всеобщая. Во многих городах по настоянию забастовщиков закрыты даже почта, телеграф, магазины, рестораны, типографии, учебные заведения.

Шиверский стачечный комитет объявил, что отдельных требований не выдвигает никаких. Есть единые требования для всей России: политические свободы, восьмичасовой рабочий день и демократическая республика.

По городу шныряют жандармы и полиция, но никого не трогают. Даже не тронули гимназистов, которые закатили свою демонстрацию с красным знаменем и революционными песнями. А мальчишки и рады стараться — весь день по городу с красными флагами ходили.

Казачья полусотня Ошарова погрузилась в вагоны, и отправили ее куда-то на запад. Говорят, в Красноярск, на усиление гарнизона. Там вовсе здорово получается. Рабочие выбрали комиссию, которая решает все текущие дела и дает указания любому начальству в городе. Только губернатор не хочет ее признавать.

Через Шиверск один за другим двинулись составы с солдатами, уволенными из армии. Стачечный комитет определил: воинские эшелоны не задерживать, и теперь в депо все время дежурят поездные бригады. Если есть паровозы, как подойдет воинский — его отправляют дальше.

В церквах попы служат молебны о прекращении «смуты». А после молебнов собираются черносотенцы, отец Никодим кропит их святой водой, и Лука Федоров коноводит ими на улицах. Первым помощником у него Григорий, зять бабки Аксенчихи. Ходят черносотенцы с иконами, с хоругвями, а кричат: «Насмерть бить смутьянов!» И почти у каждого либо нож, либо дубина.

Филипп Петрович выслушивал Савву, вставляя многозначительное: «Да. Да. Вон дело какое…» Но дальше мысли свои не развивал. Все-таки, мирный, вялый характер Филиппа Петровича тянул его к домашнему покою, хотя вокруг все начинало вихриться, кипеть и порой появлялось желание по-молодому вскипеть и самому.

В один из дней стачки Савва пришел и молча, торжественно развернул лист бумаги. Филипп Петрович глянул вниз, на подпись, и завертел головой:

— Погодь, что-то я плохо понимаю. Ты чего это мне подсунул?

А ты читай, Филипп Петрович, — сказал Савва. — Царский манифест. «Божией милостию, мы, Николай вторый…» — и так далее…

Филипп Петрович протер очки, воззрился на Савву, не подшучивает ли тот над ним. Стал читать:

— «…объявляем всем Нашим верным подданным: смуты и волнения в столицах и во многих местностях империи Нашей великою и тяжкою скорбью преисполняют сердце Наше…»

— Булыгинская-то дума лопнула, Филипп Петрович! — заорал Савва. — Ты читай вот: «…привлечь к участию в думе… все классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав…» Видал? Или вот тебе, пожалуйста: «…действительная неприкосновенность личности, свободы совести, слова, собраний и союзов». Как, Филипп Петрович? И подпись внизу — «Николай».