Выбрать главу

Порфирий посмотрел на нее уважительно.

Над Мольтой зажелтела полоска зари. Упадут на реку первые лучи солнца — и рыбалке конец, уйдут в глубину все налимы. Ах, не поднималось бы солнце подольше! Охотничий азарт захватил их обоих. Раз за разом они увидели каждый и оглушили еще по налиму.

Пока Порфирий рубил лед. вытаскивая добычу, Дарья мельком заглянула за песчаную косу, в круглый заливчик, весь испестренный воздушными пузырями. Заглянула и ахнула. Раздутый, как бочонок, в заливчике Лежал огромнейший налим. Дарья сроду таких не видывала. И оттого, что в заливчике было очень мелко, издали казалось, будто рыба лежит просто наверху, возьми и положи в котомку. Подкатившись к ней на обмерзших подошвах ботинок, Дарья размахнулась топором изо всех сил — и поскользнулась, упала. Топор отлетел далеко в сторону, налим взбурлил хвостом илистую муть и сразу бросился наутек. Дарья, царапая ногтями лед, поползла вслед за налимом, стараясь накрыть его своим телом, словно это могло его остановить. Она забыла и о топоре, и о том, что нужно бы кликнуть Порфирия. Одна мысль съедала ее: уходит, уходит такая рыбина… Как задержать ее? Дарья не поняла даже, отчего вдруг прогнулся лед, а перед глазами замелькала игольчатая шуга, подернутая голубоватым дымком…

— Ну, не подоспей я, ты бы так в Уду и окунулась, — немного спустя корил Дарью Порфирий. — Ведь вот же до чего ошалела…

Они сидели на берегу, щурясь на солнце, вспыхнувшее над Мольтой в сплетении сучьев высоких, оголенных лиственниц. Порфирию удалось оглушить еще только одного налима, рыба теперь стояла сторожко и сразу же уходила в глубину.

— А ничего, в воде бы поймала, — засмеялась Дарья. — Так мне обидно: упустила экую рыбину. — Она помолчала, и как-то невольно вырвалось у нее: — Хоть что-нибудь, думала, в дом принесу.

Порфирий нахмурился.

— Ты не тяготись этим. Дарья. Давно хочу я тебе сказать. Голодная встаешь из-за стола. А с чего? Разве кто тебя попрекает хлеба куском? Не станет вовсе — все разом голодать будем. А нас с тобой не только горе твое — кровь Еремея связала, ты сестрой родной мне стала, помнишь, осинник когда еще корчевала.

— Помнить-то помню.

— Обошлась ты со мной тогда как с человеком. А был я… Тот день по гроб жизни я не забуду. Он, как этот вот луч, — Порфирий показал на солнце, все ярче разгорающееся в путанице лиственничных зарослей, — как этот луч, потемки у меня в душе растревожил.

— Из-за этого луча рыбалка наша кончилася…

— Ты, Дарья, не отводи разговор в сторону.

Она помяла подол юбки, Стряхнула с него намерзшую ледяную крупу.

— А чего же я тебе скажу, Порфирий Гаврилович? Хотя спросил — так таить не стану, — проговорила она. — Ну, правда твоя: тягостно мне, что я. чужая тебе, хлеб твой ем. В дом не приношу ничего. А пуще всего мне тягостно, что после Еремеюшки свой путь в жизни я потеряла. Не выходит мне никакого пути. Своего. Только с сумой? Лучше я в воду… Эх, не Ленка бы! С девчонкой в прислуги и то не возьмут. А куда еще? Взамуж? Безногого Еремея не кинула я — не кину и память о нем никогда. Вот и тягостно мне без своего пути в жизни. Ты на солнце, Порфирий Гаврилович, показывал — я на реку покажу. Течет вода путем своим в океан-море, и сила большая в ней Ничего ее не задерживает. Дойдет. А по воде плывет шуга, куда ее плеснет волной — там и примерзнет. Вот и я стала теперь такая шуга. К тебе плеснуло волной — примерзла я. Сестрой ты меня назвал, Порфирий Гаврилович Спасибо Только к этому надо привыкнуть. Ты подумай с одним ли чувством все-таки сейчас мы в дом твой пойдем? Та ли радость и меня там ожидает?

Порфирий отвернулся. Дрогнувшей рукой сломил замерзший таловый прутик, ногтем расщепил его надвое.

— Срастется? — сипло вдруг вырвалось у него. Дарья взяла прутик, повертела.

— Не понимаю я. О чем ты, Порфирий Гаврилович?

Он засмеялся принужденно:

— Хотел загадать загадку, да, видать, недодумал. А к тебе, Дарья, у меня слово такое. Слыхал я, у кавказских народов есть обычай брататься: в вине свою кровь смешают и пьют Назвал я тебя сестрой, согласна и ты — давай хлеб, какой с нами есть, вместе съедим. И так — пока живы.

Солнечный луч ударил в берег, горячей дорожкой выстлался по льду, и словно согрелось, потеплело лицо и у Дарьи. Она вытащила из-за пазухи примявшийся ломоть хлеба, не разламывая, откусила от него и протянула Порфирию. Так, по очереди отдавай друг другу Ломать, они съели весь хлеб. Молча и как-то торжественно посидели. Потом Дарья встала.

— Пошли домой? — сказала она.

Поднялся и Порфирий. Поворошил носком сапога груду бурых опавших листьев, склеенных морозом, скосил глаза на реку, прислушиваясь к тихому шороху шуги, трущейся о забереги. Как ни тяни время, если сейчас пойдешь домой — рано придешь. И Порфирию захотелось остаться, сидеть и сидеть здесь, глядеть на это бесцветное небо, на выступившие из-за оголенных берез и черемух острые скалы Мольтенской горы, на пустой, серый луг за Удой, над которым изредка пролетают одинокие птицы.

— Знаешь, Дарья, — все не отрывая глаз от реки, проговорил он, — ты иди, а я вечерком еще поглушу. Со смолевыми лучинами. Больно забереги хороши. С лучинами, бывает, больше добудешь, чем на заре.

— Лизавета встревожится…

Порфирий перебил:

— Вот ты и пойди, чтобы она не встревожилась.

— …А к вечеру мы снова вместе пришли бы сюда. И смолья где же ты здесь нащипаешь? Кроме прутняка нет ничего. Будешь не евши…

— За железный мост уйду. Там против рубахинских еланей по самому берегу много смолевых пеньков. И забереги там еще лучше. Поесть оставь мне сейчас налимишка, какого поменьше, в золе испеку.

Дарья больше не стала его уговаривать. Вытряхнула из котомки налимов, выбрала какого получше, положила обратно. Срезала топором суковатый прут, снизала на него остальную рыбу, а котомку отдала Порфирию.

— С нею тебе ходить будет сподручней. Куда добычу складывать станешь? — Дарья стала у него за плечом. — Не смею тебе советы подавать, а все же, коли ты назвался братом моим, скажу: не уходи из дому, ежели не задумал опять вовсе уйти.

Порфирий повернул голову, и синие страдающие глаза Дарьи встретились с его тяжелым, помрачневшем взглядом.

— А когда мне это невмочь? Против сил моих это, — надсадно вымолвил Порфирий, и крупные желваки перекатились у него по щекам.

— Пересиливай. Ты можешь… Лизавете себя никак не пересилить: она — мать. Тебе легче полюбить чужого, чем ей отказаться от своего.

— Дарья… Ступай. Ты ступай домой! — Он никогда еще так резко не обрывал ее. — Мне надо сейчас одному…

Выбрасывая из-под каблуков слипшиеся жухлые листья, Порфирий побрел вдоль по берегу. Дарья стояла и встревоженно глядела вслед, пока Порфирия не скрыли высокие черные тальники.

11

Когда горько на сердце и саднит оно, когда тысячи дум передуманы, как снять эту крепко вросшую в душу боль, а верная — тысяча первая — дума никак не приходит, остается одно: искать тишины. Все-таки тишина успокаивает, хоть на время смягчает саднящую боль.

Стиснув ладонями виски, Порфирий сидел на высоком берегу, падающем в реку крутой осыпью гальки и щебня. Тени от безлистых берез перемещались в медленном круговом движении, вытягивались, теряя всякое сходство с деревьями. Порфирий сидел. Холодными, вялыми стали солнечные лучи, влажным морозцем дунуло с реки, и стайка клестов, вспорхнув с изгороди у зимовья, полетела искать себе теплого ночлега. Порфирий сидел. У ног его лежали топор и котомка с налимом, оставленным Дарьей. За спиной пустыми окнами глядело на поля зимовье — Петрухина постройка. Здесь по весне жили его работ-ники, выезжая на пашню, осенью — убирая хлеб. Опрокинутый вверх дном, горбился дощатый карбас, на котором работники переправлялись летом за Уду косить сено. Кругом Петрухины владения! Здесь его земли протянулись из-за реки до самых предгоръев Саян.