Выбрать главу

Но тут ворвался Могамбетов, потный, с заломленной на затылок шапкой. Проскрипел новыми сапогами по комнате, стукнул кулаком по столу и пальцем показал на Лавутина:

— Кто, ты главный?

Лавутин отмахнулся: «Отойди, не мешай. Дай закончить разговор».

Могамбетов так и подпрыгнул.

— A-а! Зачим на мене машешь? Ты слушай: рыба! Рыбы вагон…

— Не понимаю. Какая рыба? При чем здесь рыба? — спросил Терешин, пожимая плечами.

Могамбетов моментально повернулся к нему.

— Ты главный? Какая рыба, говоришь? Рыба — у! Не глаза — бусинки! — и, сделав маленькое колечко из указательного и большого пальцев, глянул сквозь него на Терешина. — В реке еще замерзла, его дело! Вот тебе! А! Сколько? — Он отвернул полу нагольной шубы, запустил руку в карман. — Получай! Сто рублей… Уй! Мало?

Нечаев выскочил из-за стола, ухватил Могамбетова за ворот, оттащил в сторону, крутнул его лицом к себе.

— Ты чего пришел сюда, торгаш? Кому, за что взятки предлагаешь?

— Зачим взятки? — закричал Могамбетов. — Уй! Хороший человек, говоришь — взятки. Плачу сто рублей. Двисти рублей. Тебе, ему, кому хочешь. Давай вагон.

Могамбетов извивался в руках у Нечаева, норовя подбежать к столу, и сыпал своими восклицаниями «уй», а Василев опять злорадно улыбался в пахнущие бриолином усы — он понимал, в чем тут дело. С нижних плесов Уды пришел целый обоз с рыбой, свежей, замороженной. Приказчики Ивана Максимовича прозевали, проморгал и Гурдус, а Могамбетов перехватил его у въезда в город. Купил целиком. Теперь ему нужен вагон, чтобы отправить рыбу в Красноярск. Оно бы и здесь продать выгодно можно, продовольствия в городе мало, но в Красноярске еще голоднее. Могамбетов правильно рассчитал. Но этих из выборной комиссии, пожалуй, за сторублевку не купишь. Взял Терешин лавочника в оборот. Так ему и надо, сукину сыну…

— Как — здесь продавай? — вывернувшись из рук Нечаева, завопил Могамбетов и снова подбежал к столу. — Чим платить за другой товар буду? Чим еще торговать? Все диньги отдал за рыбу…

— Продавай по дешевке, — посоветовал Лавутин, — вот и вернешь быстренько свои деньги.

— А! — Могамбетов чуть не задохнулся, посипел без слов, пока выговорил: — Дишевке… дишевке… Зачим здесь по дишевке, когда в Красноярске дорого можно? Им хорошо, мне хорошо, тебе хорошо. Кому плохо?

— Ступай отсюда, — сурово сказал Терешин. — Давать тебе вагон начальнику станции мы не позволим. Все. Конец.

— Шкуродер проклятый, — пустил ему вслед Лавутин.

Лавочник ушел — «уй, уй, его дело», — хлопая себя ладонями по ляжкам. Василев проводил его окончательно повеселевшим взглядом: «Правильно. Тысчонки три чистых барышей, как мыльный пузырь, лопнули…»

— Господин Василев, просим вас поближе к столу…

Приятное настроение куда-то враз отлетело. Иван Максимович поднялся и потащил за собой стул. Сел. Что он действительно перед судьями, что ли? Он не будет стоять, как до него стояли другие. Лавутин усмехнулся. Лиза не отрывала глаз от стола. Иван Максимович брезгливо опустил углы губ. Эта каторжница, потаскуха тоже будет его допрашивать?

— Давай, Лизавета Ильинична, это по твоей части, — сказал Терешин, переходя на другой край стола, к Нечаеву, и стал о чем-то совещаться с ним вполголоса.

Лизу охватила внезапная робость. Краска ударила ей в лицо. С кем бы другим говорить, а не с Василевым! Она встала, даже не заметив как, встала, словно это ей нужно было отвечать, оправдываться перед Василевым.

— Иван Максимович! — заговорила Лиза, осекаясь и до боли в пальцах сжимая кромку столешницы. — Иван Максимович… у вас на мельнице… на крупчатной… семь женщин работают. Шьют кули под муку, пудовички под крупчатку… Старые перестирывают…

Василев молчал, откинув голову и глядя перед собой прямо в стену. Лиза перевела дыхание и заговорила опять:

— Двенадцать и даже четырнадцать часов они у вас работают, хотя для всех теперь положено работать во-семь часов….

Иван Максимович чуть-чуть повел плечами: «Восемь? Для всех?» — но опять промолчал.

— Они с другими вместе не бастовали. Побоялись женщины бастовать. И осталось для них все, как было. — Лиза говорила увереннее, тверже. Сам Василев ей помог: закричи он на нее — и Лиза смешалась бы, погасла. Теперь страх перед ним уже миновал. — Все осталось, как было: и четырнадцать часов работы, и жалованье втрое меньше, чем даже сторожам, и в грязи, в пыли, без воздуха, каморка — спиной к спине жмутся. Они вам писали прошения, а вы без внимания. Или они не такие люди, как все?

Василев туго повернул шею. Внутри у него все так и бурлило. Вот, оказывается, зачем его сюда вызвали. Вызвали! Каким-то бабам работать не нравится. Год тому назад нравилось. Кликни — и все солдатки сбежались бы со всего города, не только эти семь баб. А теперь начитались листовок, наслушались речей, шибко умные стали. А эта… эта… Да кто ей дал право с ним так разговаривать?

— Иди-ка ты, милая, со своими бабами… к черту, — белея от гнева, выговорил он. — Влезать в мои дела я никому не позволю. Тем паче тебе. Именно тебе.

— Прибавьте им жалованья, Иван Максимович. — Лиза выпрямилась, и голос у нее зазвенел.

Вдруг каким-то далеким видением встал в памяти вагончик Маннберга, чахоточный Иван Прокопьевич, сбитый с подножки вагона каблуком инженера, и потом трое рабочих — среди них Вася, — притиснувшие Маннберга в угол его кабинета. Тогда рабочие пришли к нему, и он струсил, сдал. А теперь рабочие уже к себе вызывают. Сами. Вот он, Василев, пришел по вызову, сидит перед нею. Стало быть, силы нет у него. Нет, как и тогда недостало ее у Маннберга. Силу Лиза почувствовала в себе. И вместе с нею пришло удивительное спокойствие.

— Вы прибавьте им жалованья, Иван Максимович, — как приказ проговорила она. — и помещение попросторнее дайте. А восемь часов они сами станут работать. Так я им сказала уже.

Лиза села. Чего в самом деле она стояла? Почему? Зато встал теперь Василев. Постучал носком глубокой валеной калоши и медленно начал натягивать перчатки.

— А я тоже сказал уже: к черту. И еще повторю к чертовой матери! — отчеканил он. Взять бы и отхлестать перчаткой по щекам эту каторжницу с серыми, пристальными глазами. Отхлестать, как недавно отхлестал он ее сына. Уж кто бы, кто, да не она ему давала приказы. — Всему есть мера. Слышишь? Довольно. К черту!

Но тут сразу поднялся Лавутин, до этого молча следивший за разговором.

Вот что, господин хороший, — загудел он, особенно сильно окая, — довольно-то, пожалуй, это тебе чертыхаться. Как бы за оскорбление ответить не пришлось. Заруби себе, как говорится… А что Елизаветой Ильиничной сказано — выполняй. Сутки тебе на это сроку. Мы завтра придем и проверим…

Василев повернулся и пошел к выходу, трясясь от гнева. Быть так оплеванным, так униженным!.. Под ногой у него шевельнулась плохо прибитая половица. И по какой-то суеверной связи вдруг нахлынуло предчувствие большой, медленно надвигающейся беды, которую в чем-то он и сам на себя накликал: «Зря заигрывал с революцией! Зря давал этим пролетариям деньги! Зря уберег от ареста Мезенцева, когда тот совал между мешками листовки!»

Ему припомнилась одна фраза из прокламации: «Подготовку к восстанию продолжим мы, если булыгинская дума будет созвана, подготовку к восстанию продолжим мы, если булыгинская дума будет провалена, как этого мы хотим». Да-а… По пословице: что в лоб, что по лбу. А ударят они все равно. Выходит, заигрывал бы он, Василев, с революцией или не заигрывал — тоже одинаково. Так и так — в эту комиссию его вызвали бы, и эта каторжница приказала бы ему: «Прибавьте бабам жалованья», — а подлец Сухов ответил бы: «Запрошу указаний, как быть в данном случае». Черт! Как страшно поворачивается жизнь! И неужели все это может остаться?