Но если Чита пылала революционным огнем — Иркутск тлел и трещал, как сырые дрова, оставшиеся без подтопки Кого только тут не оказалось в комитете! Осколки старых групп народовольцев и народоправцев, бундовцы, анархисты, тупые громилы Махайского и неудержные болтуны эсеры. Тон в комитете задавали меньшевики. Все спорили, дискутировали между собой, спорили с таким видом и жаром, будто одной силой слов можно было взорвать самодержавие. Здесь мало верили в восстание и потому не стремились к нему. Здесь искали любые другие пути революции, только не восстание и не захват власти рабочими. Целую неделю провел в Иркутске Лебедев, выступая на митингах и собраниях и ломая дряблые настроения комитетчиков, но все же уехал с тягостным чувством: в решительный час здесь зазвучат не выстрелы, а речи.
Черемхово, Зима, Тулун хранили спокойствие, прислушиваясь к тому, что происходит у соседей с востока, в Иркутске и в Чите, и у соседей с запада — в Красноярске, Иланской и Шиверске. А слухи приходили противоречащие и путаные. Приезжали сюда агитаторы и агенты с разной окраской, и каждый силился настроить рабочих на свой лад пока у тех не выработалось свое отношение, вроде. «Как люди так и мы». А «люди» в Иркутске были далеко не такие, как в Чите и в Красноярске. Иркутск же к этим станциям был ближе всего и потому как никак влиял больше.
С еще более пестрыми настроениями шли воинские эшелоны. Были такие, где Лебедев последовательно перебирался из вагона в вагон по всему составу и обстоятельно разговаривал с солдатами. Его речи слушали, затаив дыхание, — это было для солдат то самое драгоценное слово правды, которое они искали повсюду и не могли найти. А были и такие эшелоны, где агитаторов попросту выбрасывали из вагонов, как это случилось с Панкратом. Что влияло на эти настроения? Всякое. Больше или меньше в вагоне оказывалось солдат из рабочих, а если из крестьян — то какого достатка. Какие были в полку офицеры и с какими потерями полк воевал. С первых ли дней войны сражались солдаты, терпя горечь всех поражений, или подъехали в Маньчжурию, когда уже шли переговоры о мире. Сколько до Лебедева побывало у них на пути агитаторов и о чем агитаторы говорили. Случилась ли у солдат лишняя смена белья и долго ли простоял эшелон в тупике на последней станции. Все это сложенное вместе и придавало беседам Лебедева с солдатами всякий раз свои оттенки. А в целом он чувствовал: мало, донельзя мало профессиональных революционеров работает в проходящих эшелонах и, должно быть, еще меньше работает там, на месте, в Маньчжурии.
Ах, если бы всех солдат зажечь мыслью о восстании, о борьбе плечом к плечу с рабочими, с теми крестьянами, которые сейчас стихийно гремят помещичьи усадьбы! И эта сила потом ворвалась бы и растеклась по всей России, ударила своим могучим солдатским плечом… Но получается пока иное… А чем туже заклинивается пробка из воинских эшелонов, тем больше ярости закипает у солдат, ярости, обращенной уже против рабочих и против революции.
После манифеста 17 октября минуло два месяца. Объявленные свободы, как и ожидали большевики, остались только на бумаге, а те, что силой взяли себе сами рабочие, правительством постепенно отбирались опять. Но все же в одном пока было легче: не так нагло хватали жандармы революционеров. Митинги и собрания проводились открыто. Можно было даже готовиться к выборам, памятуя, что и эти свободы объявлены в манифесте.
Лебедеву из Читы хотелось вернуться в Красноярск. Он как-то особенно свыкся с этим городом, полюбил его. А больше всего тянула его в Красноярск надежда добиться теперь освобождения Анюты. Выручить из тюрьмы и Степана Дичко с Мотей! Но Красноярский комитет сообщил, что им троим будет устроен побег, и дал указание Лебедеву — остановиться в Шиверске, помочь товарищам. Лебедев и сам понимал: да, это очень нужно. Восставшие, к примеру, Красноярск и Чита не добьются победы даже на своих участках железной дороги, если между ними будут лежать города, не готовые к вооруженной борьбе.
На платформе шиверского вокзала Лебедева встретил Порфирий. Сухой и сильной своей ладонью сжал ему руку.
— Вот хорошо, что ты к нам приехал. Как теперь тебя называть? По-старому? Или заново имя сменил?
— Пока остаюсь Егором Ивановичем. Куда мы отсюда?
— Коль не против — к Ивану Мезенцеву. Я бы к себе, да у нас теперь шибко тесно. Еще Дарья с девчонкой живет.
— Веди к Мезенцевым. Там у меня старый приятель есть — Александр Иванович, Саша. А ты что это, Порфирий Гаврилович? — спросил он и вгляделся особенно пристально: — В шрамах лицо… Прихрамываешь.
— Пустяк… Это я сам себе. По неосторожности. Теперь все прошло уже.
— А как семья твоя? Все благополучны?
— Чего ж не благополучны? Все хорошо.
— Ну, тогда рассказывай, что в городе нового.
Они обогнули вокзальное здание и вступили в узкую улицу, словно стиснутую высокими сугробами снега, наметенного у заборов. Здесь не было никаких тротуаров, только промятая посредине санная дорога, которой пользовались и пешеходы. Похлопывая себя по бокам лубенеющими на морозе рукавицами и чуточку приволакивая правую ногу, Порфирий стал подробно пересказывать Лебедеву новости. Дошел до событий самых последних дней.
— …И вот тут, Егор Иванович, начинается такое, будто гнули мы, гнули к земле за вершинку дерево, хотели сломить его, а оно не сломилось и обратно разгибаться взялось. Посуди сам. Объявили у нас восьмичасовой рабочий день, как и повсюду. После забастовки так и стали работать. И начальство этому покорилось — вроде бы покорилось! А третьего дня наши объявления все посрывали, и опять поворот на старое. Вызвали мы начальника, Игнатия Павловича. Пожалуйста, он без слов пришел к нам в комиссию, вообще человек нам сочувствующий. Но, говорит, ему самому дан приказ свыше — восемь часов не признавать. Ну и вот, столкнулись мы, так и замерли: и он и мы пока ни туда ни сюда. Бастовать снова? Сам знаешь, из денег рабочие вовсе выбились. И опять же солдат из Маньчжурии вызволять нужно, надо продвигать эшелоны. Страх до чего измученный едет народ.
— Ну и как же, сколько часов вы работаете?
— Работаем пока восемь часов. А нам заявлено, что в таком разе и платить будут меньше. Мы потребовали, наоборот, прибавки еще. А нам заявлено, что никакой прибавки не будет, потому что закон о рабочем дне не изменен. Мы сказали, что закон изменен: мы сами его изменили. А нам говорят: «Нос не дорос у вас до этого». И вот тут, Егор Иванович, и есть что-то такое, чего я не то что не пойму, а вот… соединить не умею. Назвали себя мы хозяевами, а хозяева получились неполные. Того нам нельзя, другого нельзя, третье не моги, а четвертое мы сами не можем или не умеем взять…
Лебедев сосредоточенно молчал, думая, что в Чите меньше, а в Иркутске больше, но по существу ведь тоже самое говорили ему рабочие.
— …Или так. Царскому манифесту мы, понятно, и сразу шибко не верили, но все-таки — манифест, обещание насчет наших прав, — продолжал Порфирий. — А с неделю назад выбирали у нас гласных в думу городскую — все прошло опять, как и прежде. Хотя выбирали вроде бы ото всего города. Рабочим никакого права не дали. Кого выбрали? Тех же Баранова, Василева, Гурдуса, Федорова… Даже Григорий, зять Аксенчихин, попал в гласные! Как же: капитал большой заимел! А от рабочих ни единого. И вот: у них теперь — дума городская, у нас — выборная комиссия. Мы ими управляем, а они нами управляют. — Порфирия взорвало: — Докуда, Егор Иванович, мы будем так ходить друг вокруг друга?
— Верно, Порфирий Гаврилович! Нам нужно идти вперед. Ходить вокруг — это все равно что отступать.