Такая всегда старается завести мужа-рохлю, чтобы муштровать его, сильно вздрючивать иногда по конкретному поводу, иногда без всяких причин, просто так, по особому настроению. Не дай бог, если кавалерист-девица становится вашей начальницей. Она и сама толком не сделает ничего и других загоняет в мыло, чтобы ничего не сделали сами.
Та, которую я увидел за столом Бэ Полякова, не относилась ни к матерям, ни к кавалерист-девицам. Она являла собой чудо природы, венец естественного отбора и ослепляла удивительной, прямо оглушающей красотой.
Короче, то была женщина-вызов, призыв и позыв. Все в ней было приспособлено для одной цели — страстной любви: ноги, четкие округлости и едва намеченные полуокруглости, колени, рот, нос и губы…
Вот какую женщину увидел я. Она в свою очередь увидела меня и загадочно улыбнулась.
Так женщины улыбаются мужчинам, когда еще не решено, подойдут ли те в будущем для какого-нибудь дела или никогда не подойдут для него вообще.
— Знакомьтесь, — сказал Бэ. — Эстелла Циц, Москва. А это наш зам главного…
Бэ был дипломат и никогда не говорил «мой зам главного», поскольку в такой редакции фраза имеет немалую двусмысленность.
Я, уже было шагнув вперед, вновь остановился с разгона. Потому что услышал Имя.
Кто из нас, провинциальных читателей и тем более журналистов, не знал имя Эстеллы Циц.
Все мы читали ее статьи о морали и репортажи из заграниц. Написанные без особой глубины, но с особым блеском, они привлекали внимание и воспринимались легко. Только я почему-то предполагал, что Циц — седая старушка, перетряхивающая сундуки обветшалых мудростей и все еще не оставившая попыток перепахать души грешников под посев нравственности новой эпохи.
Разочарование было приятным.
Короче, если еще на пороге я застыл перед женщиной, то вторично сделал то же самое перед ИМЕНЕМ. И сразу увидел всё, что отличало гостью от курочек из благословенного машбюро нашей столь же благословенной редакции. Циц не стеснялась казаться женщиной в экстремальных формах. Она не боялась быть неправильно понятой и потому несправедливо осужденной.
Ах ты, черт, какая у нее была грудь! Приподнятая снизу каким-то непостижимым устройством, явно придуманным буржуазной мыслью для растления общественных нравов, дразнящая воображение плоть была выложена напоказ в широком разрезе платья, как на витрине.
Ниже пояса максимально допустимые природой бедра были прикрыты минимально допустимой нормами приличия юбкой. Полные колени с силой магнитов притягивали взгляд, и, что поделаешь, с неудержимой мощью вселяли в душу слабости, размягчали желания.
— Ничего? — спросил Бэ, поняв мои чувства. — Стеллочка у нас всегда была ягодкой.
И будто меня не существовало, вернулся к прерванному разговору.
— А где Жора Жуков? Я о нем сто лет не слыхал.
Бэ сидел, закинув ногу на ногу, и светился удовольствием. Ему было приятно в моем присутствии демонстрировать свое знакомство с Эстеллой — столичной Звездой.
— Жора? — Звезда стряхнула пепел сигареты на пол. — Он в порядке. Где-то в начале эры Хряща его сильно закачало. Ты знаешь, папа у него в тридцать седьмом был агрономом…
— Разве? — наивно спросил Бэ. — А я слышал, что он служил в НКВД.
— Я о том же, — засмеялась Звезда. — Он сажал что-то на Колыме…
— Понял! — радостно воскликнул Бэ. — И что Жора? Он же такой гуманист. Такой гуманист…
— Это ему и помогло устоять. У папы отняли все ордена и медали за агрономию. Жора куда-то бегал, кому-то писал. Короче, папу оставили в покое. И сам Жора тоже устоял. Теперь пишет под псевдонимом. Егор Бабочкин.
— Так значит это он. Черт! — воскликнул Бэ. — А я и не догадывался! Читаю — вижу почерк знакомый, а в ум не беру. Значит, это Жора Жуков?
Особенность журналистского мира в том, что здесь все знают друг друга и друг о друге знают всё. И конечно, главный козырь в колоде газетчика-провинциала — это знакомства со столичными перьями, чьи имена у всех на виду и на слуху. Причем, если верить всему, что говорится в наших редакционных коридорах, уши давно бы увяли и отсохли напрочь, как лопухи бабьим летом.
— Вася Песков? Да что в нем есть? Знаю его. Но не ценю. Выше описания муравьиной жизни не поднялся. Помню, сидели мы… Хорошо принимает…
— Кто-кто? Шолохов?! Миша? Да не смеши. Ты бы знал, старик, как я его правил. Он был фронтовым спецкором, я в секретариате сидел. Рубил его опусы, как капусту. Писал он помногу, но, убей, какое сырье. Потом он мне всякий раз руку тряс: спасибо, старик, хорошо поправил. Помню, с ним не один раз поддавали. У него всегда запасец водился…
— Костя Симонов? Да мы с ним… Удивляюсь мужику. Никакой требовательности к себе. Печет романы, как блины. А сколько они проживут? Помню, мы с ним вместе начинали. В одной газете. Он меня все спрашивал: как это ты, старик, успеваешь писать? И очерки, и корреспонденции. Потом меня газета вплотную засосала, а он стал к верстаку, начал романы строгать. И пошел, пошел. Поддавали мы с ним крепко. Он после каждой рюмки пирамидон принимал. Берегся, черт!
Посмотри на такого в упор и спроси:
— Тебе Платонов или Булгаков не знакомы, хотя бы по случаю?
Думаете, стушуется? Как бы не так!
— Булгаков? Спрашиваешь! Был еще как знаком. Только врать не стану — друзьями мы не стали. У нас концепции разные. Булгаков — эстет. Он от моих слов себя плохо чувствовал. Ты же знаешь как я. Чуть что — рублю со всей прямотой. Без стеснения. Платонов — тот получше. Простые слова тоже в достатке знает. И произнести может при случае. Но суховатый. Не по мне…
Бэ Поляков и Звезда не использовали таких приемов. Все у них было тоньше, умнее, интеллигентнее. Их разговор вился спиралью — золоченой, бесконечной, приманчивой. Я слушал его с интересом. Всякий раз в такого рода беседах всплывают истории весьма примечательные и до такой степени неправдоподобные, что при незнании нравов отечественной журналистики их можно принять за чистый, ах извините, за грязный вымысел.
— Знаешь Ивана Мартынова? — делился однажды в моем присутствии со Стрельчуком некий заезжий из столицы корреспондент. — Ну тот, что в «Правде» собкором был. По области…
— Помню, — отвечал Стрельчук, хотя он своими знакомствами никогда не козырял. — Пьянь, по-моему, превеликая.
— Точно так, — оживился Заезжий. — Каким был, таким остался. Так вот, однажды он так набрался, что в радости вдохновения сразу после получки спустил зарплату до копейки. Утром встал — даже опохмелиться не на что. Тогда он вышел к базару. Представляешь, в областном городе, где его знали как облупленного. Сел у входа с шапкой и стал собирать подаяние. И уже почти набрал на бутылку, когда его усекла милиция. Стукнули в обком. Первый секретарь тут же позвонил в Москву. А редактором «Правды» был тогда Петр Николаевич Переспелов, человек непьющий. На редколлегии он сам стал пытать Ивана: «Сколько же вы выпили?»
— Пол-литра, — признался тот. И уточнил для ясности. — Спирта.
Тут Петр Николаевич так и всплеснул руками по-бабьи:
— Батюшки! Это же ведро водки!
Дружный хохот слушателей вызывала именно наивность непьющего редактора «Правды», который не умел соотнести количество спирта и водки, возникающей при разбавлении. Мартынову все только сочувствовали.
И все же я тогда слабо поверил в легенду, которая доступными журналистике средствами возвеличивала рядового труженика пера и стакана и принижала высокопоставленного, но не умевшего пить редактора. Только потом, годы спустя, по ряду неопровержимых фактов установил, что история эта на самом деле имела место. И если она чуть приукрашивала действительность, то лишь с целью самой невинной, без злого умысла.
Посидев немного и послушав разговор, я чтобы не выглядеть навязчивым, встал и сказал:
— Поеду обедать.
— Вы на машине? — спросила Звезда и чарующе улыбнулась. — Захватите меня в гостиницу. Я здесь безлошадная…