Государственное решение зрело и формулировалось буквально на ходу, где-то под кожей лба, не покрытого морщинами сомнений. Наш Дорогой Гость решительными шагами гнал под себя пыльную дорогу прошлого, уходя всё дальше от Пьяных Кочек и здравого смысла.
Бедный Маркс с его бессмертным «измом», изменившим наш старый и бренный мир! О, Лобастый и Умный, зачем он столько писал, переворочал бездну материалов ученых и глубокомудрых. Зачем старался обосновать и доказать каждое слово своего учения. Бедный Маркс! Это именем его теперь переустраивал мир наш
Дорогой Гость, хотя вряд ли когда-либо читал Маркса в переводах, а уж тем более в первоисточниках. Он действовал не по науке, а методом силового давления. Не задумывался над тем, можно ли подгонять бульдозером воли общественный прогресс. Переустраивал его смело, как хирург, вырезающий аппендикс. Но аппендиксы были раньше, будут и позже. Их на земле — миллиарды. Во всяком случае, на каждого не прооперированного носителя по штуке. Вырезая больной отросток, хирург помнит опыт предшественников, руководствуется им. Наш Дорогой Гость собирался резать по живому, не боясь ни самого разреза, ни того, что нож может застрять где-то внутри, вонзившись в живую ткань. Его мало волновало, будет ли отрезание, производимое им, называться аппендикоэктомией или просто кастрацией. Главное было — резать! Преобразовывать! Видоизменять! А там — куда кривая вывезет.
— И не стесняйся в словах, — напутствовал Большой Человек Главного. — Ты мой стиль, надеюсь, знаешь. Он боевой, энергичный. Верно? Так и пиши. Чем больше критики, тем лучше для дела. Чем чаще мы продираем других щеточкой, тем бодрее потом они себя чувствуют. Критика — своего рода баня…
Удивительно, как много слов вмещается в человеке!
Только раскроет рот, и мудрые советы рвутся наружу, ни сдержать, ни остановить. Главное, даже осмысливать говоримое некогда.
— Недаром говорят про тех, кого критиковали: ну и задали ему баню. Надо, чтобы это выступление прозвучало именно так. С пылом, с жаром!
Через несколько минут черная «Волга», в которую торжественно усадили Главного, укатила вдаль…
РЕКВИЕМ
Дядька Калистрат Анкидинович Перфильев был человеком степенным и благообразным. Полотняная чистая рубаха, подпоясанная синим витым снурком, высокий лоб, от которого до макушки поднималась загорелая лысина, и борода лопатой — густая, серебристо-седая, ухоженная. Все это делало Калистрата похожим если не на святого с иконы, то по крайней мере на графа Льва Толстого с картины. Не проникнуться с первого взгляда уважением к Перфильеву было просто нельзя, но всякий, кто проникался, тут же делал ошибку. В деревне все знали: дядька Калистрат при случае и продаст и выдаст так же легко, как купит и загребет. Для Перфильева не было ничего святого, кроме самого себя. Он предавался греху, восхваляя бога. Он мог пугануть в бога и матерь божью, если казалось, что имени черта для данного случая недостаточно.
В смутные годы войны и революции Перфильев подсказывал белым, где искать красных, а красным — где затаилось охвостье контрреволюции. И на все у Калистрата имелось веское оправдание: супротив властей не прись, а власть у того, кто повесил флаг над управой. «Пусть Васька Демидов портянку повесит, — объяснял мне дядька Перфильев, — я и ему поклон грохну. Богу — богово, кесарю — кесарево».
Мудрость Перфильева срабатывала безотказно. Жил и процветал он, не тронутый ни временем, ни урядником, ни участковым милиционером, ни даже уполномоченным НКВД.
Перед войной работал я в колхозе на подхвате под началом дядьки Калистрата, постигая у него мудрость бытия.
Калистрат числился «химизатором», я ему помогал. А занимались мы химизацией — то есть возили со станции в колхоз удобрения. Натаскавшись бумажных мешков из пакгауза, мы заваливались на подводы и отдыхали на длинном пути возврата.
Автомобиль ныне сгубил окружающую среду так, что и в четверг и в пятницу она нам безразлична. Что, к примеру, видит водитель, проезжающий дорогой по местности, которая бы привела художника Шишкина в вечный восторг? Да ничего не видит, кроме дорожных знаков. Спросите его, как проехать от Пьяных Кочек до Веселой Заводи, и получите примерно такой ответ:
— Жми, друг, прямо по дороге до «кирпича» и сразу налево. Правда, там будет стоять знак «бюстгальтер», но ничего — потрясет с километр и отстанет. Потом будет указатель «Зеленый Ключ». Ты перед ним сверни налево. Погазуешь малость — и на месте…
В век лошади дорога была иной. Вот как бы описал тот же маршрут лошадник:
— Ехай, значится, прямо. После колодца слева березы потянутся. Ты их проезжай. А вот как начнутся сосняки, тут уж поглядывай. Возле пруда у старой ольхи вертай одесную. И ехай, ехай, пока до речки не допрешь. Там направо по берегу вдоль тальников. У двух дубов повертай налево. И опять по березняку до самой Веселой Заводи. Быстро докатишь.
Таким макаром мы и путешествовали туда и назад по маршруту: деревня — железнодорожная станция — деревня. Дышали свежестью трав, живым духом переваренного овса, которым нас жаловали коняки, на ходу нередко задиравшие хвосты и оглашавшие окрестности звуками газов, отработанных организмами. Слушали птиц, угадывали их породу.
— Кто поеть? — спрашивал меня Калистрат.
— Сойка, — отвечал я неуверенно. И легкий подзатыльник вбивал твердое знание в голову:
— Дура, так завсегда только иволга кличет. А это кто?
— Коростель, — отвечал я, прислушавшись.
— Верно, дергач, — утверждал мой ответ Калистрат. — Молодца, пострел!
Встречи на конной дороге тоже были хорошими. Неторопкие, рассудительные. Завидев знакомого, Калистрат громко орал:
— Тп-р-ру-у!
Лошади останавливались. И каждая встреча входила в жизнь, оставалась в памяти.
Вот навстречу нам, подоткнув полы рясы за пояс, как солдат на походе, прямиком через калюжины и бурную хлябь, шагал сельский поп — отец Никодим.
Калистрат спрыгивал с телеги, сдергивал фуражку и здоровался, низко кланяясь:
— Здравия вам желаю, батюшка!
Поп привычно вскидывал руку, благословлял Калистрата и, не замедляя хода, шлепал далее. Когда он удалялся на приличное расстояние и скрывался в колке, Калистрат усаживался на телегу, брал вожжи, хлестал коняк и смачно сплевывал:
— От язви его в поддых, поперся стервятник в Угодье. Там дед Боровой преставился. А для попа, что упокойник, что новорожденный в одном понимании — сплошной доход. Треба, ити ее в соображение.
— Что ж вы его так? — спрашивал я.
— А он, ити его в бок, на похвалу не тянет. Паскудник большой, хотя сан имеет. Ишь, не женится. Всё расчет держит в митрополиты выйти. А всех солдаток перемял, как мой рыжий кочет кур.
И плелись наши кобылки дальше. И опять дорожная встреча.
На сухом бугорке возле кусточка у извилка реки сидела Авдоха — жена председателя сельсовета.
— Тпр-ру! — шумел Калистрат на коней и соскакивал с телеги. — Здравия вам желаю, Авдотья Никифоровна! Как здоровьице драгоценное?
— Здоров! — с начальственной надменностью изрекала председательша. Так уж ведется у нас, что жены невольно считают себя неизбежным приложением к административным правам и обязанностям своих мужей. Повадка и голос у них в таких случаях делаются подобающими. — Чо, в район прешшся?
— Туды, будь оно неладно, гвоздь ему в качалку! — отвечал Калистрат и вытаскивал из телеги узел. Подходил к Авдохе, присаживался рядом, развязывал тряпицу, раскладывал снедь, прихваченную из дому — полкаравая хлеба, сальцо, несколько яиц и головок лука.
— Закуси-ко, мать, не погребай, — предлагал он Авдохе. — По времени в самый раз. Ты, знать, с району?
— Оттоль, — подтверждала Авдоха и принималась за еду. Она быстренько уминала пару яиц, половинила каравай, хрупала лучок.