Я сидел оглушенный, перевариваякак быть и что предпринять при подобных невыясненных обстоятельствах. И вот с той поры, может, конечно, и безосновательно, но до сего времени горжусь, что сумел тогда пренебречь нарушенным девичеством сталинского идеализма и не уподобился славному герою юности нашей Морозову Павлику. А ведь была мысль: рассказать Ивану Бочарову о высказываниях Калистрата Перфильева, касавшихся личности Вождя и Учителя всех народов, свободных и угнетенных. И всё же, укоренный великой совестливостью, сдержался: ведь только мне одному, с глазу на глаз, с языка на ухо дядька Калистрат поведал правду о веритасах, которые посмертно положено напускать на всех мортуисов. Мог ли в таких обстоятельствах я стать глашатаем, с языком как коровье ботало, и звонить на весь свет о тайне, сказанной наедине? Смолчал. Тем самым, как теперь понимаю, оставил Перфильева на свободе, не оговорил, не приговорил.
И еще был один памятный разговор с Калистратом. Я его уел обидным словом. Сказал, что всё он делает хорошо, когда видит личную выгоду, а не общественный интерес.
Калистрат долго молчал, кусая губу. Потом, словно даже не ко мне обращаясь, тихо сказал:
— Кто же тебе голову мусором залопатил? Разве же обчий наш интерес не из личных выгод складывается? Почему я должен делать что-то на обчество, опуская из виду себя? Все мы вместе достигнем блага, когда каждому станет в жизни медово-масляно…
Он опять покусал губу. Потом грустно, будто пророчествуя, сказал:
— Что касается дядьки Калистрата, то он свой гонор имеет. И если сложатся жизненные обстоятельства, то за обчество живота не пожалеет.
Не врал Калистрат, не хорохорился передо мной, как перед девкой. Он погиб, отдав свой гонор и жизнь во имя других. Случилось это в Большую войну. Калистрата Перфильева призвали в армию в пятую очередь. Староват был дядька, слабоват зрением, хлипок в коленках. Все это знали и видели, но военная нужда припекала и, подскребая резервы по деревенским сусекам, дядьку отправили в армию. Потом случилось так, что на станции, где стоял воинский эшелон, загорелся товарный состав, в котором везли ребятишек-детдомовцев. Один из вагонов, охваченных огнем, был закрыт. Изнутри слышался детский крик и плач.
Калистрат, обжигая руки, рванул и отодвинул тяжелую дверь, запрыгнул в вагон и стал выкидывать оттуда начужие руки оравших и сопротивлявшихся детишек. Он спас полсотни жизней, когда прогоревший короб вагона рухнул, погребая спасителя с очередной жизнью в руках.
До деревни эту весть донес Аниска Востриков, прихромавший с войны на деревянной чурке, подаренной ему от щедрот государства вместо ноги.
Так и остался в моей памяти Калистрат Перфильев задумчиво произносящим: «Надо будет, живота за обчество не пожалеем».
Что поделаешь, так уж создан наш человек: каким бы ни был в жизни обычной, при обстоятельствах ломких, трудных, он часто отбрасывает личное, суетное и берет на себя удар, который мог обрушиться на других. Так бывало не раз. Так и будет еще неоднократно.
Когда за черной «Волгой», на которой уехал Главный, осела пыль, я не знал, не ведал, что Зернов уезжал на безогласный подвиг.
А мы — суетные и мелкие — оставались на берегу Страмно-Славного озера тешить усладой ловчего промысла свое самолюбие.
Поскольку до зорьки оставалось еще достаточно времени, наш Дорогой Гость ушел отдохнуть в большую палатку, разбитую для него на удалении от общего табора. И сразу вокруг нее заняли места суровые дяди.
Первый, проводив Гостя, пошел в палатку, где стоял стол с телефонами, чтобы дать ход делам, которые не терпели застоя. Увидев меня, он кивнул, приглашая с собой.
— Зайди, есть разговор.
В палатке уже ждал приема областной прокурор. Он срочно приехал сюда из города по каким-то важным соображениям.
— Что у тебя? — спросил Первый небрежно, будто уличал Прокурора в чем-то преднамеренно нехорошем. — Утерпеть не можешь? Опять, небось, грязь раскопал?
— Приходится, Алексей Георгиевич, — вздохнув тяжко, ответил Прокурор. — Несколько срочных решений.
— Докладывай, — милостиво разрешил Первый.
— Дело по поводу автонаезда. Вы уже знаете, что сын Колупаева задавил на «Волге» мать и ребенка. Надо возбуждать уголовное дело.
— Не надо, — сказал Первый как отрезал. — Сам понимаешь почему.
— Нет, — задерзил Служитель Закона. — Не понимаю.
— Я объясню, если тебя так плохо учили. Колупаев — человек уважаемый. Начальник крупной стройки. Прислан к нам Москвой. С этим надо считаться. И потом он сам ко мне приходил с повинной. Просил заступиться. Я обещал.
— Да, — продолжал дерзить Прокурор, — Колупаев человек уважаемый. Но речь идет о его сыне, который раздолбай — хуже некуда. В народе возмущение…
— Я свое мнение высказал, — жестко бросил Первый. — А насчет возмущения — это наша забота. Будь уверен, оно уляжется. И давай охоту за ведьмами не устраивай. Тридцать седьмой год нам не нужен. Что дальше?
— На мясокомбинате обнаружены махинации в особо крупных размерах. По самым скромным подсчетам только за год мяса украдено не менее десяти тонн…
— И на кого собираешься свалить? — спросил Первый с ехидством.
— Я ни на кого не хочу валить, — сухо ответил Прокурор. Голос его поблек. — Есть материально ответственные лица, и им предстоит отвечать.
— Как я понимаю, — сказал Первый, — ты уже всё сам решил. Без партийного руководства, как твоей прокурорской душе на душу легло. Выходит, для тебя закон выше мнения партии, так? Зачем же приехал?
— Хотел знать что вы думаете, Алексей Георгиевич.
— Значит, все-таки хочешь знать? Тогда слушай. Директора мясокомбината мы накажем. Сами. Влепим выговор по партийной линии. Остальных тоже не помилуем. Но без суда. Понял?
— Всё ясно, — сказал Прокурор. Он давно догадывался, почему Первый всякий раз брал мясников под защиту, но тягаться с хозяином области даже из-за десяти тонн ворованного мяса не было ни смысла, ни возможности.
Прокурор, он, конечно, независим и являет собой сам Закон, но дело в том, что Законом в последней инстанции на местах в те времена был только сам Первый. Его воля, его дыхание, его желание являлись и статьей кодекса, и указом.
Я всегда понимал, как непросто быть Прокурором в самой справедливой на свете советской стране. С одной стороны — миллионы честных тружеников, которые ждут от законов строгости и беспристрастности. С другой — акулы извлечения денег в особо крупных размерах из кармана государственного для переложения их в карман свой, не ждущие от законов ничего хорошего, затем мелкие пескари — воришки; мошенники. И у каждого свое оправдание, своя заступа, своя мохнатая рука во властных верхах, которая руку подносящую моет.
И наконец, с третьей стороны — сами законы. Ах, сколько их! И ни одного мелкого, преходящего. Все научно обоснованные, значительные, серьезные, судьбоносные…
Сперва идут законы физические. Их мы изучаем в начальной школе. Законы всемирного тяготения, Лавуазье-Ломоносова, Бойля и Мариотта, Менделеева-Клаперона…
Далее следуют законы общественного развития: один к одному. Не обойдешь их, не объедешь. В советской школе их изучали все. Закон перехода количества в качество. Борьбы противоположностей. Закон стоимости. Закон отрицания отрицания. Изучил, значит, пользуйся!
Потом законы властей нас пасущих и оберегающих. Их изучают только юристы и профессиональные правонарушители. Кодексы уголовный, уголовно-процессуальный, гражданский. КЗОТ — кодекс законов о труде — щит бездельников и меч бюрократов.
Законы, законы, законы. Барабанная дробь названий, треньканье статей, писк пунктов, подпунктиков, звон комментариев.
Законы, законы. На каждого из нас по одному. На любой вкус и на каждый поступок. На любое действие и бездействие.
И перед всем этим законным могуществом лицом к лицу один он — Прокурор. Блюститель, которому вменено в обязанность охранять силу параграфов, приводить в движение санкции, правда не всегда касаясь самих преступников, даже уголовников, если, не приведи обстоятельства, они состоят в родстве или дружбе с теми, кто выше самого прокурора, и могут повлиять на прохождение его службы и тем более организовать неожиданное смещение. Сель , как говорят французы, а ви и ни слова больше.