Но затем, в своей секулярной форме это мессианское переживание линейной истории и породило миф о прогрессе. С точки зрения Маркса вся история до пролетарской революции это предистория, а настоящая история начнется в будущем, когда правильная партия правильного класса возьмет власть в свои руки. Религиозная жажда Грядущего Царства Божия сменилась верой в возможность самостоятельного удовлетворения человечеством своих сущностных потребностей (в том числе познавательных и экзистенциальных). В рамках истории, не выходя за ее пределы, не трансцендируя ее, «добьемся мы освобожденья своею собственной рукой». И каждый час, и каждое поколение приближают нас к этому конечному торжеству «идеалов демократии».
Миф о прогрессе предполагал, что каждое поколение обречено на то, что бы жить лучше своих отцов. Чем современнее — тем умнее. Чем умнее — тем совершеннее. Чем совершеннее — тем нравственнее. И поэтому вектор, прочерченный от прошлого к будущему, в общих чертах совпадает с движением от невежества ко знанию, от зла к добру («Из тени в свет перелетая»).
И вот этот фундаментальный миф о Прогрессе на наших глазах рушится. Опыт двадцатого века оказался слишком страшен, опыт гражданских и мировых войн, опыт Гулага и Холокоста оказался слишком трагичен, чтобы продолжать верить в некий автоматический оптимизм мировой истории.
Уже немыслимо ломоносовское ликование: «Блаженство Общества вседневно возрастает» [26]. Меняется ценностная окраска слов. Еще несколько лет назад такие слова, как «прогрессивный», «новый», «новейший», «модернистский», «авангардный», «современный» воспринимались как однозначно позитивные. Напротив, слова типа «консервативный», «традиционный», «архаичный», «древний», «старый» считались эпитетами, несущими в себе негативную характеристику. Сегодня же это уже явно не так.
Если бы лет десять назад, в пору горбачевской «модернизации социализма», я попробовал бы написать философскую книгу, которая стала бы рыночным бестселлером, и решил бы для этого приспособиться к господствующим общественным вкусам, я должен был для своей книги придумать название в стиле «Новейшие дискуссии в современной западной философии». Но если бы я пожелал написать столь же продаваемую книгу в последние годы ХХ века, то мне нужно было бы поискать иную тематику и иное название. Скажем — «О ритуалах и магии древнего Востока».
Изменение в восприятии времени видно даже из того, как люди критикуют православие. Еще в начале 90-х годов самый расхожий упрек в адрес православия, высказываемый нецерковными людьми, звучал так: «Ну, что вы ко мне пристали с этими вашими средневековыми догмами! Пора бы уже мыслить по современному! Вот берите пример с протестантов — какие они современные, динамичные, не то что вы, православные, застывшие в своей средневековой неподвижности». Но уже в конце 90-х годов дежурное блюдо антицерковного меню переменилось. Теперь все чаще приходится слышать: «Да как вы, христиане, можете претендовать на знание подлинного Учения! Вы же ведь слишком молоды для того, чтобы быть истинной Традицией» Вам всего-то две тысячи лет. А вот то ли дело древний буддизм и вообще мудрость древней Индии!»
О том, как в наше (как всегда, переходное) время двоятся идеалы, можно судить по заверениям оккультных сект. Одни те же издания, лекторы и кружки то рекомендуют себя в качестве «новейшего учения», гораздо более отвечающего современным запросам духа, нежели устаревшее христианство. А то говорят, что их оккультное учение, является истинным именно потому, что оно является древнейшим, и потому лучше сохранившим изначальные Знания, нежели недавно возникшее и все по-модернистски исказившее христианство. То нас приглашают на сеансы «нетрадиционной медицины», а то (по тому же адресу) на курсы «традиционного целительства»… Сознательно, или подсознательно, но пропагандисты оккультизма учитывают меняющиеся общественные симпатии, и потому ради достижения пропагандистского эффекта не стесняются бросать взаимно противоречивые рекламные лозунги.
Впрочем, сам оккультный бум конца ХХ столетия внес существенный вклад в разрушение мифа о Прогрессе. Неоязыческая попытка возродить до-христианское мышление, до-ново-заветный уклад религиозной жизни требовала преодолеть однозначность уравнений: «новое = хорошее», «старое = плохое». Но, преследуя свои цели, неоязыческая пропаганда, тем не менее поспособствовала созданию такого идеологического климата, в котором именно Православие чувствует себя более естественно, нежели в среде, верующей мифу о Прогрессе.
В 1996 г. в нескольких университетах Финляндии я встретил православных профессоров. Все они была этническими финнами, а, значит, урожденными лютеранами (православные в Финляндии, в основном, карелы или русские). И все они при моих расспросах говорили, что в православие они пришли через… Блаватскую.
Поскольку моему изумлению не было предела, я настаивал на подробностях. Логика их поисков оказалась такой:
Выросшие в лютеранстве, они не видели в религии источника вдохновения. Морализаторские проповеди, скудная литургика, отсутствие личного мистического опыта (и путей к нему) привели их к убеждению, что христианство — это лишь слова, слова, слова… Куда же было уйти финнам из мира лютеранской блеклости? По точной оценке немецкого теолога Гарнака, «мистика — это то, что снова и снова манит вернуться из протестантизма в католицизм, так как тот, кто является мистиком, но не стал католиком, остается дилетантом» [27].
Но этим финнам в руки попалась Блаватская (или иная оккультная литература). И оказалось, что религия может быть не скучной.
С ними произошло то, что еще прежде испытал Герман Гессе (он рано познакомился с религиозным миром Индии, поскольку вырос в семье христианских миссионеров, работавших в Индии). Гессе так поясняет причины своего “паломничества на Восток”: “Для моей жизни имело решающее значение, что христианство впервые предстало передо мной в своей особой, закоснелой, немощной и преходящей форме. Я имею в виду пиетистски окрашенный протестантизм… Но как бы ни судить о величии и благородстве христианства, которым жили мои родители, христианства, понятого как жертва и как служение, конфессиональные, отчасти сектантские формы, в которых оно предстало перед нами, детьми, очень рано стали казаться мне сомнительными и в сущности нестерпимыми. Многие изречения и стихи, которые произносились и распевались, уже тогда оскорбляли во мне поэта, и став чуть постарше, я не мог не заметить, как страдали люди, подобные моему отцу и деду, как их мучило то, что в отличие от католиков они не имели ни строгого вероучения, ни догмы, ни устоявшегося как следует ритуала, ни настоящей нормальной церкви. Что так называемой “протестантской” церкви, по сути, не существует, что она распадается на множество мелких местных церквей, что история этих церквей и их руководителей, протестантских князей, была ничуть не благороднее, чем история порицаемой папистской церкви, — все это с довольно ранней юности не составляло для меня секрета… Действительно, за все годы моей христианской юности у меня не было связано с церковью никаких религиозных переживаний. Домашние службы, уединенные молитвы, сам образ жизни моих родителей — все это находило пищу в Библии, но не в церкви, а воскресные богослужения, занятия для детей ничем меня не обогатили. Насколько привлекательней в сравнении с этими сладковатыми стихами, скучными пасторами и проповедями был мир индийской религии и поэзии. Здесь ничто меня не давило, здесь не было ни трезвых серых кафедр, ни пиетистских занятий Библией — здесь был простор для моей фантазии”