Выбрать главу

- Йишь, йишь. Намаялыся мы с тобою. Гля, бока ще мокрые у тэбэ. Дай вытру... Мэни також жрать охота, та нэма ничого. Маты навить макухи не дае, каже - не одному йисть треба. Та хиба воны так робят, як я, га?

Баба Ксеня тоже зовет его "дурный", вернее, не зовет, а кричит. В доме у Павличенко все кричат, как будто глухие... Много лет пройдет, а все в нашей семье будет жить понятная нам лишь фраза-вопрос "Что кричишь, как пшадский?" Будет мне вспоминаться Ленька, синие глаза его, постоянный укор в глубине их...

- Ах ты, бисова нивира, опять на горище забрався, опять сушку йишь! Узвар с чого варыти будемо? - баба Ксеня с кочергой в руке стоит у лестницы, смотрит верх.

Слазь, сатана!

Ни-и-и, бытыся будешь, не слизу...

А у лис кто пиде? Слазь!

Ленька медленно, опасливо спускается по ступеням. Прыгает с предпоследней и бежит, пригнувшись, к калитке. Баба Ксеня успевает огреть его по спине, тот взвывает. Телега гремит по кочкам, Ленька кричит матери во двор:

Дерешься, а мэнэ биты неможна, у грудях болыть у мэнэ!

Ага, як робыть, так болыть, а як жрать - усе проходить! - несется вслед телеге...

"Лимонку" я не бросил, не успел. Трогал, щупал острые усики, когда вдруг, как из-под земли, вырос усатый красноармеец.

Стоп, хлопчики, давай сюда игрушку и пошли к мамкам, - цепкие пальцы прищемили наши уши. Так, как щенков, и привел нас к хате... Гришке досталось вожжами, а мне от матери - ореховой лозиной...

Леньке доставалось часто. То "робыть" не хочет, говорит, что болит у него внутри, а то вдруг совсем по другой причине.

- Мамка, купы мэни кустюм, жениться буду.

- Тю, дурный, на ком?

- На суседке, на той... На Верке Шихиди. Вона, як йиду мимо двора, смиеться...

- От я счас як поженю вожжами! - баба Ксеня проворно хватает со стены вожжи, Ленька с криком убегает...

Однажды из-за меня ему досталось.

Ты поедаешь рис? - спросила мать, стоя у раскрытой маленькой наволочки...

Я часто с тоской поглядывал на эти единственные наши припасы несколько килограммов риса, которые выменяла мать у какого-то интенданта за юфтевые отцовы сапоги. Мешочек после каждого жидкого супа становился все меньше, таял. А сейчас несколько рисинок на полу подтверждали то, что кто-то добрался до риса.

- Может, мыши забрались? - догадался я.

- Ага, на двух ногах, - буркнула мать.

На другой день пошли с Гришкой искать на берегу речки первый щавель. Когда запарились и захотелось пить - вернулись. Я открыл дверь комнатушки и увидел Леньку. Склонившись над мешочком, он обеими руками сыпал рис в рот, увидев меня, промычал что-то набитым ртом и побежал за двери.

- Митя, мамке не говори, - просил он меня во дворе, заглядывая в глаза. - А я тэбэ на кони покатаю, хошь? - Он забегал вперед, наклонялся ко мне. На небритом подбородке повисла рисинка...

Но я рассказал об этом матери. Мать пожаловалась бабе Ксене. Вечером, когда Ленька вернулся из лесу, ему опять досталось вожжами.

- Людям самим йисть нечего, бисова нивира, - доносилось из-за двери...

Ленька ничего не сказал мне после этого. Смотрел только голубыми, как у врубелевского Пана, глазами, полными укора...

x x x

Через десять лет, летом пятьдесят третьего года, я приехал в Пшаду на несколько дней. Взял с собой самодельный фанерный этюдник с масляными красками и несколько клочков загрунтованных картонок. Баба Ксеня стала еще меньше ростом, и даже Ленька показался мне не очень высоким, лишь на полголовы выше меня. Все так же сутулился, был очень бледен. Даже губы были у него белесыми, в трещинках. Мой первый этюд он одобрил, но заметил:

- От утром поидемо со мною у лис, там у мэнэ е таки красыви миста. Там срисуешь еще красивше.

Старая, с седой мордой кобыла не спеша везла нас по ущелью, каменистую дорогу без конца пересекала петляющая речка. Навстречу медленно плыли лесистые склоны, открывались все новые, синели в утренней дымке, проясняясь, приближались.

Тут усе повырубали, дилянка теперь далэко. А ранише тилькы выйихав - от она, та делянка, рубы та грузы... А воно и хорошо, шо далеко. Йидешь - тыхо, птыци поють, ричка журчить. Тут я кожне дэрэво знаю, кожний камень. Ось бачишь - дычка? Там завжды груша сладкая спие. Лэжить пид лыстом на зэмли, прыморозить ии, а всэ одно укусная. Када совсим йисть було ничого, я пид тою грушей кормывся. Один раз кабан мэнэ спугнув. Прийшов и рое, а я быстро на грушу влиз. То сикач був, от таки клыки.

Ленька замолчал. Потом чуть улыбнулся и спросил:

- Мамка здорово была тэбэ за ту гранату? То ж я бачив, як вы с Гришкой ею грались, тоди солдату и сказав... Прыихалы. От тут пид кустом сидай та рисуй. От ту синюю гору рисуй. Она самая высокая, оттуда, кажуть, морэ видать. Называется Облыго. Там, кажуть, заброшени черкеськи сады. Ни, я там ни був, мэнэ николы, усе робышь, робышь. А так охота побачить морэ. Хоть с горы...

Он ушел рубить жерди. Я начал писать Облиго с заброшенными садами...

x x x

Весной следующего года тетя Тося, старшая сестра Леньки, торговала на базаре сушкой. Зашла к нам, отсыпала сушеных яблок и груш. Мать поставила варить узвар. Запахло вкусно и дразняще.

- Как вы там? Как баба Ксеня? - спросила мать.

- Ничего, бигае. А Ленька на той недили помер. Усе кашляв, кашляв, та помер, - сказала тетя Тося...

Твердый

По раскаленной каменистой улице гремит телега. В телеге осклизлая коричневая бочка, сбоку примостился, свесив до земли ноги, здоровенный краснолицый мужик. Это городской золотарь Твердый. Одежда и сапоги на нем рыже-коричневые, и лошадь бредет коричневая, и все это движется едким пятном по белой дороге под вылинявшим летним небом. Над телегой шевелится прозрачное, невыносимого запаха облако, за телегой неслышно стелется, выплескиваясь через края бочки, жижа.

Ветер дует, дождь идет,

Твердый золото везет,

радостно вопим мы, бежим вслед и швыряем камни. Надрываются собаки, стремясь ухватить за огромные сапоги, а он улыбается, не пытаясь отогнать нас и собак. Зловонная телега скрывается за углом и слышно, как эстафету приняли пацаны и собаки улицы Комсомольской. Стук колес телеги уже не слышен, остался лишь ее запах...

x x x

О, как дружно откликалась наша улица, когда появлялась телега с бочкой и Твердый низко и глухо выкрикивал "Кому почистить!"

"Чтоб ты издох, проклятый", - кричала бабка Егорова, стоя у своей калитки, и зажимала нос пальцами, когда телега проезжала рядом с нею. "Наверно, к Казанжи поехал чистить", - сообщала ей стоящая через улицу у калитки тетка Нюся и морщилась, и зачем-то размахивала рукой у лица, как бы отгоняя назойливую муху.

Так и существовал Твердый во всеобщем презрении и ненависти города, где в каждом дворе были дощатые, фанерные или из чего попало сделанные небольшие строения, без периодического опорожнения ям, над которыми стояли эти строения, никак нельзя было обойтись.

Городской золотарь имел жену и двоих детей, но жил одиноко, поскольку жена выгнала его. располагался он в сарае-мазанке, спал на сене рядом со своим конягой. Вечером, не зажигая огня, шуршал в своей берлоге, пил из горлышка привычную поллитру, изливал скотины непонятные ей жалобы и засыпал мертвым сном. А чуть свет облачался в панцырь-робу и ехал по улицам в гремящей телеге, выкрикивая изредка "Кому почистить".

Иногда ночью Твердый поднимался окраинной улицей под гору, где в хате под черной драночной крышей проживала жена с сыновьями. Он неслышно и осторожно топтался под окошком, стараясь разглядеть хоть что-нибудь в узкую полоску света между занавесками. Потом тихо отворял двери в сени, поднимал ведро с водой с табурета, подсовывал под ведро комок денег и уходил. Утром жена доставала деньги из-под ведра и деловито считала их.