Под кроватью помещаются животные. Пространство, таким образом, разделено на три этажа: на земле животные, на постели люди, а выше — грудные дети. Я наклонялся над постелью, чтобы выслушать больного или сделать впрыскивание женщине, стучавшей зубами от малярийной лихорадки и курившей из-за этого; головой я стукался о подвешенные люльки, а между ног неожиданно пробегала свинья или испуганная курица. Но что меня всегда поражало (а я теперь побывал в большей части домов), это устремленные на меня со стены над кроватью взгляды двух неразделимых идолов-покровителей. С одной стороны черное хмурое лицо и большие нечеловеческие глаза Мадонны ди Виджано; с другой, напротив, цветная картинка, на которой виднелись живые глаза за блестящими очками, широкий ряд зубов, открытых в приветливой улыбке.
Это был портрет президента Рузвельта. Я никогда не видел ни в одном доме никаких других изображений: ни короля, ни Муссолини, ни тем более Гарибальди или какого-нибудь другого знаменитого итальянца, каких-нибудь святых, которые тоже могли бы с некоторым основанием висеть здесь; но Рузвельт и Мадонна ди Виджано присутствовали всегда. Когда смотришь на эти лубочные картинки, висящие друг против друга, кажется, что это два вида власти, между которыми поделена вселенная, но стороны действительно переменились ролями. Мадонна была здесь свирепая, безжалостная, темная архаическая богиня земли, владычица сатурналий этого мира; президент — нечто вроде Зевса, благосклонно улыбающегося божка, хозяин другого мира. Иногда третье изображение составляло с этими двумя нечто вроде троицы: бумажный доллар, последний из привезенных оттуда или присланный в письме мужем или родственником, был приколот гвоздиком к стене под изображением Мадонны или президента или между ними, как некий святой дух, посланец неба в мир мертвецов.
Для жителей Лукании Рим — это ничто, это столица синьоров, столица чужого и злонамеренного государства. Неаполь мог бы быть их столицей — ив какой-то мере является ею, — столицей нищеты, бледных лиц, лихорадочных глаз обитателей его подвалов, двери которых открыты летом в жару, полураздетых женщин, спящих на ступеньках Толедо[34]. В Неаполе уже давно нет больше никакого короля, и если он появляется здесь, то только для того, чтобы погрузиться на пароход. Королевство кончилось; королевство этих людей, не знающих надежды, находится не на этой земле. Другой мир — это Америка. Но и Америка для крестьян имеет двойную природу. Это земля, куда едут работать, где обливаются потом и изнывают от труда, где немного денег сберегается ценой тысячи усилий и лишений, где люди иногда умирают и никто о них не вспоминает; но в то же время это, бесспорно, рай, обетованная земля.
Не Рим или Неаполь, а Нью-Йорк мог бы быть для Лукании настоящей столицей, если эти люди, не имеющие государства, могли бы обрести его. И так оно и есть — в единственном смысле, который существует для них, в смысле мифологическом. В силу своей двойной природы Америка как место для работы их не интересует: там живут, как и везде, как животные, впряженные в повозку, и совершенно безразлично, по каким дорогам ее тянуть; но как рай, как небесный Иерусалим, она недостижима, ее можно только созерцать из-за моря, не участвуя в ее жизни. Крестьяне уезжают в Америку и остаются такими, какими были; многие поселяются там навсегда и их дети становятся американцами; другие же, те, что возвращаются двадцать лет спустя, приезжают точно такими, какими уезжали. Спустя три месяца немногие английские слова забыты, немногие внешние привычки отброшены, и крестьянин становится прежним, подобно камню, по которому долгое время текли воды реки в разливе и который при первом луче солнца высох в несколько минут. В Америке они живут обособленно, поддерживают отношения только с земляками, не участвуют в американской жизни, годами едят один хлеб, как в Гальяно, чтобы отложить несколько долларов; они рядом с раем, но даже не пытаются войти в него. Потом, через какое-то время, возвращаются в Италию, думая побыть там немного, отдохнуть, повидаться с кумовьями и родными; но вот кто-нибудь предложит вам купить клочок земли, найдется девушка, которую вы знали еще девочкой, вы женитесь на ней, и так проходит шесть месяцев, после чего истекает срок разрешения вернуться назад, и приходится оставаться на родине. Купленная земля дорога, пришлось заплатить за нее сбережениями многих лет работы в Америке, но нет на ней ничего, кроме глины и камней, а надо платить налоги, урожай не окупает расходов, рождаются дети, заболевает жена, и очень скоро возвращается нищета, та самая нищета, от которой вы бежали много лет назад. И вместе с нищетой возвращаются покорность, терпение и все старые крестьянские обычаи; вскоре эти «американцы» уже ничем не отличаются от других крестьян, разве что они более печальные да время от времени вздыхают об утраченных благах. В Гальяно много этих бывших эмигрантов; день возвращения рассматривается ими всеми как день траура. Тысяча девятисот двадцать девятый год был страшным годом, и о нем все говорят как о катастрофе. Это был год кризиса в Америке, курс доллара упал, банки лопались; но это в общем не затрагивало наших эмигрантов, которые обычно помещали свои сбережения в итальянские банки и тотчас обменивали их на лиры. Но в Нью-Йорке была паника, некоторые агитаторы нашего правительства неизвестно почему заявляли, что в Италии всех ждет работа, богатство и процветание и они должны вернуться. Так очень многие в этот год траура дали убедить себя, бросили работу, сели на пароход, вернулись на родину и остались здесь, словно мухи, попавшие в паутину. И вот они опять крестьяне, у них есть осел и коза, вот они опять отправляются каждое утро к далеким малярийным окраинам.