Речей в эти дни произносилось много, и дон Луиджино суетился, устраивая собрания. Был уже октябрь, наши войска прошли Мареб, война в Абиссинии началась. Народ Италии, поднимайся! А Америка все больше удалялась в туманы Атлантики, как остров на небесах, кто знает на сколько времени, быть может навсегда.
Эта война не интересовала крестьян. Радио гремело, дон Луиджино уже не курил на террасе во время школьных занятий, а тратил все часы на то, что произносил громовым голосом (его было слышно повсюду) речи перед учениками, заставлял их петь «Черное личико прекрасной абиссинки» и рассказывал всем на площади, что Маркони открыл невидимые лучи, и что весь английский флот вскоре взлетит на воздух. Дон Луиджино и другой старший учитель школы, его коллега по радио, говорили также, что эта война ведется именно для них, для крестьян Гальяно, у которых теперь будет сколько угодно земли для обработки и к тому же хорошей земли, такой, что достаточно посеять что-нибудь, и оно вырастет само. Увы, оба учителя так много говорили о величии Рима, что крестьяне не могли верить всему остальному. Они качали головой недоверчиво, молчаливо и покорно. «Те из Рима» хотели воевать и хотели заставить крестьян воевать для них. Ну что же! Умереть на абиссинских амбах не хуже, чем умереть от малярии на собственном поле, на берегу Сауро. Казалось, что студенты, юноши из ДЖИЛ, учителя, дамы из Красного Креста, «Миланские матери и вдовы павших в бою», флорентийские синьоры, продавцы, торговцы, пенсионеры, журналисты, полицейские, служащие министерств в Риме — словом, все те, кого принято называть итальянским народом, были в те дни захвачены блаженной волной энтузиазма и славы. В Гальяно я не имел возможности проверить это. Крестьяне были еще молчаливее, печальнее и мрачнее, чем обычно. В эту обетованную землю, которую надо было прежде отнять у тех, кто владел ею (и инстинктивно они чувствовали, что это несправедливо и не может принести счастья), они не верили. «Те из Рима» не имели привычки делать что-нибудь для крестьян; и это предприятие, хотя о нем много говорили, должно таить в себе другую, не имеющую ничего общего с интересами крестьян цель. Если у «тех из Рима» есть деньги, чтобы тратить на войну, почему они не починят сначала мост через Агри, который обвалился четыре года назад и никто не думает восстанавливать его. Надо было бы также запрудить реку, провести несколько новых источников, посадить в лесах деревья, вместо того чтобы вырубать те немногие, что остались. Земли хватает и здесь; зато всего остального у нас нет.
Поэтому они думали о войне как об одном из обычных неотвратимых несчастий, как о подати или о налоге на коз. Они не боялись идти в солдаты.
— Жить здесь по-собачьи, — говорили они, — или умереть там по-собачьи — не все ли равно?
Но никто, за исключением мужа донны Катерины, не записался добровольцем. В конце концов вскоре всем стало ясно, что не только цели войны, но и ведение ее касались той, другой Италии, по ту сторону гор, и имели очень слабое отношение к крестьянам. В армию взяли немногих: двоих-троих из всего поселка да несколько призывников и юношу, дона Никола, сына священника, воспитанного монахами Мельфи, унтер офицера действительной службы, который должен был отправиться одним из первых. Несколько самых несчастных безземельных крестьян, которым нечего было есть, соблазненные речами дона Луиджино и обещаниями высокой оплаты, попросились поехать в качестве рабочих; но их просьба все еще оставалась без ответа.
— Не знают, что делать с нами, — говорили мне эти бедные крестьяне. — Нас не хотят даже взять работать. Война — для северян. А мы должны дохнуть с голоду в собственном доме. И в Америку больше никто никогда не поедет.
Третье октября был мрачный день. Собравшиеся на площади десятка два крестьян, с трудом согнанные карабинерами и авангардистами подесты, слушали рассеянно исторические слова по радио. Дон Луиджино заставил украсить флагами муниципалитет, школу, дома синьоров; трехцветные знамена развевались на ветру в солнечных лучах, и их причудливые яркие цвета смешивались с похоронными флагами на домах крестьян. Приказано было также звонить в колокола, и они, как обычно, вызванивали заунывную песню смерти. Веселая война началась среди этой равнодушной печали. Дон Луиджино вышел на балкон муниципалитета и начал речь. Он говорил о бессмертном величии Рима, о семи холмах, о волчице, о римских легионах, о цивилизации Рима, о Римской империи, которая будет воссоздана заново. Сказал, что все нас ненавидят, завидуя нашему величию, что мы с триумфом вновь прошли по консульским дорогам Рима, что враги Рима падут во прах, потому что Рим вечен и непобедим. Он сказал своим пронзительным голосом еще много вещей о Риме, которых я не запомнил; потом открыл рот и запел «Джовинецца»[36], делая школьникам на площади повелительные жесты руками, чтобы они подпевали ему хором. Вокруг него на балконе стояли бригадир и синьоры, и все пели, за исключением доктора Милилло, который не был согласен с этим. Внизу, у стены, загораживаясь рукой от светившего в глаза солнца, молча стояло несколько крестьян, мрачных и черных, как ночные птицы. Около подесты, рядом с балконом, на стене фасада муниципалитета выделялась белая мраморная мемориальная доска с именами погибших в большую войну. Для такого маленького поселка их было много, почти пятьдесят; имена всех семейств гальянцев были здесь: Рубилотто, Карбоне, Гуарини, Бонелли, Карновале, Рачоппи, Гуеррини — не было пропущено ни одного. Действительно, в каждой семье кто-нибудь погиб — или из членов семьи, или двоюродные братья, или кумовья Сан-Джованни; а еще больше было раненых, больных и таких, кто сражался, но остался невредимым.