В поселке нет ни настоящих магазинов, ни гостиницы. Канцелярист направил меня, пока я не найду квартиры, к своей невестке — вдове, у которой была комната для редких, случайных проезжих; хозяйка могла меня и накормить. Она жила в нескольких шагах от муниципалитета, в одном из первых домов поселка. Прежде чем бросить более пристальный взгляд на мое новое местожительство, я с собакой Бароном прошел со своими чемоданами через дверь, увешанную траурными флагами, к вдове и сел в кухне. Тысячи мух чернели в воздухе и покрывали стены; старая рыжая собака лежала, растянувшись, на полу, точно погруженная в вековую тоску. Та же тоска, отвращение, следы пережитых несправедливостей и ужасов отпечатались на бледном лице вдовы, женщины средних лет; она не носила местной одежды, а была одета, как все городские, только с черной вуалью на голове. Ее муж умер три года назад дурной смертью. Он был околдовав с помощью любовного зелья местной ведьмой и стал ее любовником. Родилась девочка; а так как он захотел порвать греховную связь, ведьма дала ему зелье, чтобы извести его. Болезнь была долгой и загадочной, врачи не знали, как назвать ее. Человек потерял силы, лицо потемнело, потом кожа его стала бронзовой, потом все больше чернела и чернела, и он умер. Жена — она была из господ — осталась одна с десятилетним мальчиком со скудными средствами, на которые надо было умудриться жить. Вот почему она и сдает комнату. Ее положение было средним между господами и крестьянами; в ней сочетались манеры одних и бедность других. Мальчик был отдан в церковную школу в Потенце; сейчас он дома, приехал на каникулы — молчаливый, послушный, уже отмеченный религиозным воспитанием. Он был коротко острижен и одет в серый форменный костюм, застегнутый до самой шеи.
Я совсем немного посидел в кухне вдовы, получая от нее первые сведения о поселке, когда постучали в дверь и несколько крестьян робко попросили разрешения войти. Их было семь или восемь, они были в черном, с черными волосами, а в их черных глазах было выражение необычной серьезности.
— Это ты только что приехавший доктор? — спросили они меня. — Идем, одному человеку очень плохо.
Они услышали в муниципалитете о моем приезде и узнали, что я врач. Я подтвердил, что я врач, но много лет не практиковал; и, конечно, в поселке есть же свой врач, пусть его и позовут, а я не пойду. Но мне ответили, что в поселке нет врача, а их товарищ умирает.
— Возможно ли, что в поселке нет врача?
— Нет, нету.
Я был в большом затруднении: по правде сказать, я не был уверен, что смогу принести какую-нибудь пользу после стольких лет перерыва во врачебной практике. Но как устоять перед их просьбами? Один из них, седовласый старик, подошел ко мне, взял мою руку и поднес ее к губам, чтобы поцеловать. Я, кажется, отшатнулся и залился краской от стыда, что, впрочем, случалось со мной и после, когда какой-нибудь крестьянин повторял тот же жест. Что это было? Мольба или остаток феодальных обычаев? Я встал и последовал за ними к больному.
Дом был близко. Больной лежал на полу, недалеко от входа, на каком-то подобии носилок; он был одет, в сапогах и в шляпе. В комнате было темно, и я с трудом мог различить в полутьме плачущих и стонущих крестьянок; небольшая толпа мужчин, женщин и детей стояла на улице, но с моим приходом все вошли в дом и встали вокруг меня. Я понял из их обрывочных рассказов, что больного внесли в дом несколько минут назад, что его привезли из Стильяно (в двадцати пяти километрах отсюда), куда его возили на осле, чтобы посоветоваться с тамошними врачами; конечно, есть врачи и в Гальяно, но с ними не советуются, потому что это коновалы, а не врачи; доктор из Стильяно сказал ему только, что он должен вернуться, чтобы умереть у себя дома; и вот он дома, и я должен попытаться спасти его. Но делать что-нибудь было уже бесполезно: человек умирал. Напрасны были лекарства, найденные в доме вдовы, — я дал их больному только для очистки совести, без всякой надежды помочь ему. Это был приступ злокачественной малярии, температура поднялась за пределы возможного, и организм уже не мог сопротивляться. С землистым лицом, он лежал навзничь на носилках, дышал с трудом, не произнося ни слова, а кругом все стонали. Вскоре он умер. Передо мной расступились, и я ушел один на площадь, откуда широко открывался вид на обрывы и долины в направлении Сантарканджело. Был час заката, солнце садилось за горами Калабрии, и преследуемые тенью крестьяне, казавшиеся крошечными издали, спешили по далеким глинистым тропинкам к своим домам.
Площадь в Гальяно — это, собственно, не площадь, а всего лишь самое широкое место на единственной улице в поселке; она расположена на сравнительно ровном месте, там, где кончается Верхний Гальяно, наиболее высокая его часть. Отсюда улица поднимается еще немного, потом спускается в Нижний Гальяно и выходит на другую маленькую площадь, кончающуюся обрывом. На площади дома стоят только с одной стороны; с другой стороны — над пропастью — поднимается низенькая ограда; пропасть эта называется Обрывом стрелка, потому что туда бросился стрелок из Пьемонта, заблудившийся в этих горах и захваченный разбойниками, хозяйничавшими здесь в те времена.