Это большое скопление домов на выжженном холме не очень высоко над малярийной рекой, где живут четыреста человек. Здесь нет ни дорог, ни врача, ни акушерки, ни карабинеров, ни каких-либо чиновников. Но и туда является время от времени сборщик налогов в своей фуражке с красными буквами НИ. К моему удивлению, меня здесь ждали. Они знали, что я был в Пантано, и надеялись, что я пройду здесь на обратном пути. Крестьяне, мужчины и женщины, были уже на улице, чтобы приветствовать меня; самых необычных больных вынесли к дверям, чтобы я мог посмотреть их. Казалось, это «Двор чудес»[60]. Ни один врач не был здесь уже бог знает сколько лет; застарелые болезни, не лечившиеся ничем, кроме заклинаний, нагромоздились в этих телах и странно разрослись, словно грибы на гнилом дереве. Я провел почти все утро в лачугах, среди иссохших маляриков, больных с застарелыми фистулами, раковыми ранами, давая советы, поскольку не мог выписать рецептов, и пробуя гостеприимно предлагавшееся вино. Им хотелось удержать меня на весь день, но я должен был возвращаться. Они провожали меня некоторое время, прося прийти опять.
— Кто знает, если смогу — приду, — сказал я им.
Но я никогда больше там не был. Я оставил своих новых друзей из Гальянелло на тропинке и начал подниматься среди обрывов к дому.
Солнце стояло высоко и сверкало, воздух был теплый; вся равнина кругом была покрыта буграми и холмиками, между которыми змеилась бесконечная дорожка, то поднимаясь слегка, то опускаясь, так что далекий горизонт был закрыт для глаза.
На одном из поворотов передо мной появился бригадир с карабинером; они шли мне навстречу, и теперь я уже вместе с ними продолжал путь. Под кустами можжевельника прыгали птицы, большие черные дрозды, взлетавшие при нашем появлении.
— Хотите выстрелить, доктор? — спросил бригадир и протянул мне свой карабин.
От дрозда, в которого я выстрелил, остались только перья, медленно летевшие вниз, — птицу должно быть разорвало на кусочки, потому что пуля была слишком большая, и мы не стали разыскивать ее.
Как только я пришел в Гальяно, я заметил по лицам крестьян, что в поселке что-то назревало. За время моего отсутствия все узнали о запрете и о том, сколько времени было потеряно накануне, перед поездкой в Пантано. Весть о смерти крестьянина уже дошла сюда точно по какому-то таинственному телеграфу. Все в поселке знали покойного и любили его. Из всех, кого я лечил в течение стольких месяцев, умер он один. Все считали, что если бы я смог поехать сразу же, то, конечно, спас бы его, что причиной его смерти было только мое запоздание и колебания подесты. Когда я говорил, что, вероятно, даже если бы я приехал на несколько часов раньше, без лекарств, без инструментов, и не удалось бы во-время перевезти его хотя бы в Сантарканджело, я не смог бы ничего сделать, крестьяне недоверчиво качали головами. Они считали меня чудесным исцелителем, и для меня не было бы ничего невозможного, если бы только я прибыл во-время.
Этот эпизод был для них лишь трагическим подтверждением злонамеренности, побудившей наложить запрет, который не разрешал мне отныне помогать им. У крестьян были такие лица, каких я у них еще никогда не видел: мрачная решимость, сосредоточенное отчаяние, делавшее их глаза еще чернее. Они выходили из дома, вооруженные охотничьими ружьями и топорами.
— Нас считают собаками, — говорили они мне. — «Те из Рима» хотят, чтобы мы подыхали, как собаки. Появился добрый человек, так «те из Рима» хотят отобрать его у нас. Мы сожжем муниципалитет и убьем подесту.
Ветер восстания несся по поселку. Задели глубоко скрытое чувство справедливости, и эти люди, кроткие, покорные и пассивные, стоявшие далеко от политики и партийных теорий, чувствовали, как в них возрождается душа разбойников. Так происходят всегда буйные и бесплодные вспышки среди этих угнетенных людей; возрождается древнейший и могущественный протест во имя человечности, и горят таможни, казармы карабинеров, и восставшие режут синьоров; внезапно рождается испанская свирепость, страшная, кровавая свобода. Потом они равнодушно идут в тюрьму, как люди, в одно мгновение совершившие то, к чему готовились веками.
Если бы я захотел в тот день, я бы мог (и такая идея на один миг возникла у меня, но тогда, в тридцать шестом году, еще не пришло время) во главе нескольких сотен разбойников захватить поселок или бежать в поля. Вместо этого я постарался успокоить их, и это удалось мне с большим трудом. Ружья и топоры были отнесены домой, но лица не просветлели. «Те из Рима», государство слишком глубоко задели их, довели до смерти одного из них; крестьяне чувствовали тяжесть несущей смерть далекой руки Рима и не хотели быть раздавленными. Первое движение их было немедленная месть символам и посланцам Рима. Но если я убеждал их не мстить, что еще могли они сделать? Увы, как и всегда, ничего! Ничего. Но с этим извечным «ничего» в этот раз они не примирились.
60
Квартал средневекового Парижа, населенный ворами, бандитами и проститутками. —