Выбрать главу

— Миколка! — послышался слабый женский голос. — Покачай, родимый, зыбку. Смерть моя, моченьки нет!

Боря вскочил и бросился на зов. Ребенок жалобно плакал в люльке, а Дарья уронила голову на стол и лежала неподвижная, точно нашла, наконец, то положение, в котором сердце ее не ныло от горя, а тело не чувствовало ни болезни ни голода.

Боря, стоя на полу босыми ногами, качал зыбку и пел, но он уже не думал о том, где он и зачем. Он старался угадать, где теперь Миколка, удастся ли ему раздобыть в предпраздничную ночь хлеба и молока для тех, кто умирал от голода и истощения.

— Господи! Господи! — молился Боря и качал зыбку и пел тихим, неверным голоском.

Наконец дверь отворилась и вошел Миколка. Лицо его светилось от радости и счастья, в руках он нес большую кринку молока, прикрытую краюхой хлеба.

— Мамка! — позвал он и поставил свою ношу на стол…

Боря смотрел и плакал. Он смотрел, как ели голодные, измученные люди, он смотрел, как прояснялись их страдальческие лица, он видел, как улыбка загоралась в их глазах, и он плакал. Он плакал легкими, теплыми, ласкающими слезами, и радость разрасталась в его сердце и теснила ему грудь.

Когда мать, накормив ребенка, опять уложила его в люльку и отошла, Боря робко прокрался к младенцу, который теперь уже не плакал, и ему захотелось взглянуть на его личико и убедиться в том, что он спит. Осторожно нагнулся он над зыбкой и… замер: прямо в лицо ему глядели светлые, любовные, разумные очи Младенца, а ротик, который так недавно кривился от плача, улыбался теперь такой лучезарной улыбкой, от которой, как от сильного света, у Бори закрылись глаза. И тогда он услыхал кругом себя легкий, воздушный шелест невидимых крыльев… Шелест увеличивался, делался все сильнее и сильнее, он колебал воздух и наполнял его.

И тогда послышалось что-то… Какие-то звуки, тихие, нежные, стройные… Какая-то мелодия, которую нельзя было ни уловить, ни запомнить. Мелодия, которую робко ловила душа мальчика и которая казалась ему блаженством. И Боре представлялось, что он не слушал, а пил это блаженство, и сколько он ни пил, жажда его все еще была велика и никогда не должна была утолиться.

— А я не знал! — шептал он. — Я не знал, что тут Христос. Мне просто жалко и больно… Я пожалел, я полюбил… И я теперь знаю, как поют ангелы.

— Милый! — сказал близко к нему родной, любимый голос. — Ты плакал, милый. Ты много, много плакал.

— Мама! — восторженно вскрикнул Боря, — никогда, мама, никогда я не был так счастлив!

— Так не бойся же слез, мой мальчик! — ласково шепнул голос, и опять нежная, властная ласка охватила его и подняла. Голова Бори приятно закружилась от быстрого движения, в ушах сильнее зазвучала мелодия.

— Не бойся слез, не бойся страданий, — ласково нашептывал голос. — Я, твоя мать, я говорю тебе: ищи слез, иди на страдания!

Слова ее стали отлетать, точно сильный ветер подхватывал их и уносил.

— Если бы я жила… я бы жалела… я б устраняла. Но меня нет с тобой… Я дух… И я могу радоваться твоим слезам… я умею… я все… поняла… Пора… Пора…

— Пора, батюшка, — говорила няня, наклоняясь над Борей и лаская его головку. — Что это заспался как, Господи светы! Я уж всю раннюю обедню отстояла и чаю напилась, да уж и соскучилась по тебе. Аль ночью плохо спал?

— Я спал? — спросил мальчик и глубоко задумался.

— Няня! — зашептал он и обвил шею старушки своими худенькими ручонками. — Няня, я знаю, почему у нас не слышно, как поют ангелы!

ТЕЛЕФОН

Был канун Рождества, а было так скучно! Папа оставил Митю у бабушки, в Москве, а сам уехал к маме, в Петербург. Когда уезжал, сказал Мите: «Не забывай молиться за маму».

— Хорошо, — серьезно пообещал Митя тоном взрослого, которому дают важное поручение.

Папа хотел еще что-то сказать, но закашлялся и отвернулся, а бабушка почему-то рассердилась и закричала ему, что она требует, чтобы не было сцен, что это глупо и неуместно. Папа уехал, как виноватый, и ничего не сказал ни про елку, ни про то, что привезет ли он пожарную команду из Петербурга, или Митя сам может пойти с фрейлейн в магазин и выбрать ту, которая ему больше понравится.

Бабушка очень важная и строгая. Фрейлейн ее боится и с тех пор, как они в Москве, никогда не поет, не бегает с Митей по комнатам и даже не говорит громко, а шепчет и оглядывается. Живет бабушка в своем доме, и этот дом очень большой, и тоже важный и строгий. Для Мити он полон чудес. Даже немного страшно оттого, что кругом так много удивительного и необъяснимого, и иногда, в особенности по ночам, Мите начинает казаться, что бабушка не просто бабушка, а какая-нибудь волшебница, и поэтому и дом у нее волшебный. В каждой комнате, — на стенах, — вертушки, от которых вдруг зажигаются огни. Из других вертушек, над умывальниками, бежит вода, которую никогда никто не наливает; откуда-то снизу прямо в буфетную поднимается блюдо с кушаньем… Говорят, что внизу кухня, но Митя не особенно верит этому. Какая уж там кухня! Просто старый лакей Петр — колдун. Когда нужно завтракать или обедать, он берет какую-то трубку, кричит туда «подавай!», и сейчас же является скатерть-самобранка, и все готово. Это совсем так, как в няниной сказке. Но ночью думать об этом страшно.