В библейском рассказе об уничтожении за грехи жителей городов Содома и Гоморры от серного и огненного дождей (Бытие, 19) в соляной столб превращена жена Лота, нарушившая запрет и оглянувшаяся на родное пепелище. Стихотворение М.-М. отталкивается от библейского сюжета: повествование ведется от лица погибающей под обломками грешницы Содома, на которую оглянулся обращенный в соляной столб ее возлюбленный.
Свободные и психологически убедительные стихотворения М.-М. с библейскими и евангельскими мотивами (книги «Страстная седмица», «О преходящем и вечном») развивают традиции русской религиозной лирики — от Ломоносова, Пушкина, Федора Глинки, Хомякова — задолго до ее «возрождения» в живаговских стихотворениях Пастернака.
«Иосиф Аримафейский, Лазарь, Никодим, Саломея, жена Зеведеева[208], Вифания, Назарет… Вокруг этих созвучий создалась веками атмосфера, которая сама по себе дает крылья нашей мечте и уносит нас за пределы, начертанные повседневностью»[209].
6
Дневник М.-М. перенасыщен литературными именами и цитатами: кроме уже упоминавшихся Толстого и Гуро, здесь и древнеегипетские песнопения, и Архилох с Еврипидом, и немецкие цитаты из Новалиса, Гете и Гейне, и Шопенгауэр, и Эдгар По в переводе Бальмонта, и маркиз де Кюстин, и письма Флобера, и А. Рембо, и, конечно, «Стихи сочиненные во время бессонницы» и «Плещут воды Флегетона» Пушкина. Прочитав в 1946 г. японские хокку XIII в., М.-М. пишет, что она «стала “новоявленным хоккеистом”».
При всем этом полюса литературного притяжения М.-М. находились за этим пестрым рядом имен, ее поэтические пристрастия, сформировавшиеся в молодости, с годами менялись мало. Ей дороги поэты романтического склада — те, чьи «крылья души над землей поднимаются»[210]: Лермонтов, Тютчев. Трехлетнему Диме Шаховскому она читает «Роланда», «Перчатку» Шиллера и «Кубок» в переводе Жуковского.
Особым светом озарен для нее Владимир Соловьев: «В дни общих тяжелых испытаний мы читали <…> с отцом Сережи <Шика>[211] его любимую книгу стихов. И в ней строки:
М.-М. выписывает в дневник «Отчего нельзя всё время / Чары деять, тихо ворожить» и последнее, предсмертное стихотворение Федора Сологуба («Бедный слабый воин Бога <…> подыши еще немного тяжким воздухом земным»[212]), самого близкого ей из символистов[213]; не только вспоминает опубликованные стихи Вяч. Иванова (о похоронах неразделенной любви[214]), но и копирует неизданную тогда даже за границей «Могилу» («Тот вправе говорить: “я жил”…»)[215]; с сочувствием цитирует «желал бы я не быть Валерий Брюсов», строки из «Пепла» и мемуарной прозы Андрея Белого[216], «12» Блока[217]; вдруг находит листочек с переписанным «Шестым чувством» Гумилева. В этом далеком от нее поэте она умеет разглядеть «свои» темы (притяжение к загадке смертного часа, романтические мечты о путешествиях в неведомое, яркие образы ночных бессонниц):
— «До чего созвучны мне эти гумилевские стихи, точно я сама их написала, точно родились они в тайниках моей души… И еще есть у него две “мои” строчки:
И еще — как хорошо!
К Ахматовой она относится с заинтересованной настороженностью. Процитировав ее
М.-М. пишет: «хотелось бы знать, литература это у нее или же “линия движения”…»[219].
28 апреля 1950 г., после разговора с В.А. и М.В. Фаворскими о Хлебникове, М.-М. перечитывает его, выписывает близкие ей строки:
— и комментирует: «всё понятно мне». Продолжая выписки:
— парадоксальным образом недоумевает: «Но почему Хлеб<ников> изгнал музыку из своих вещей?»[220]. Музыкальность для М.-М. — в полном соответствии с символистическим каноном (верленовской «музыкой прежде всего») — первая черта подлинной поэзии. Споря с Толстым, М.-М. говорит: «У поэта мысль рождается из мелодии, которая звучит уже почти готовыми музыкальными созвучиями»[221].
Показательно, как наполняется символическим содержанием «хрестоматийная» цитата из М.А. Кузмина, попадая в неожиданный контекст привычных размышлений М.-М.: «Так вот для чего аскеза: для независимости. Но ведь есть и другие пути, кроме аскезы.
Конечно, не с бифштексом (так сказал какой-то пастор: “мое христианство с бифштексом”). Бифштекс, пожалуй, можно есть — хотя лучше не есть — но надо, чтобы он знал свое место. “Шабли во льду, поджаренная булка” Кузмина уже тем, что попали в стихи — вытесняют “христианство”. Но в Кане Галилейской было вино и ничему не мешало»[222]. Кузминская булка как символ непреодоленных земных слабостей и снижающая деталь становится атрибутом иронического автопортрета М.-М.: «…над самым Мальстремом повис, ухватившись за какую-то сухую ветку, Мирович, с поджаренной булкой во рту, не выпуская из подмышки разрисованных им абажуров и тетради “О преходящем и вечном”»[223].
Другие «преодолевшие символизм» для М.-М. остались малоценны: «Поэзия — настоящая — не Мандельштамов и Пастернаков, именно тем и важна, что дает чувство реальности того мира, о котором говорит символика образов поэта и музыка формы, в какую они отлиты. “По небу полуночи ангел летел”, — рассказывает нам Лермонтов. И когда мы слушаем его, нам ни на минуту не приходит в голову, что это выдумка. Скорее мы сами, каковы мы в данной форме существования, нереальны, потому что преходящи, изменчивы, конечны. Полуночь, та, в какую летел Лермонтовский ангел, и сейчас вот есть, и ангел есть, и несет он, как тогда, когда увидел его Лермонтов, “душу младую” “для мира печали и слез”»[224].
209
Малахиева-Мирович В. [Рецензия на X книгу литературно-художественного альманаха «Шиповник»] // РМ. 1909. № 10. С. 236.
210
Цитата из стихотворения В.С. Соловьева «В Альпах» («Мыслей без речи и чувств без названия…»). «Есть стихи, прочтя которые, жалеешь, что не ты их написал. Вернее, удивляешься, что они не твои. Такое — для меня — стихотворение Вл. Соловьева “Мыслей без слова и чувств без названия” (16 ноября 1932); 29 июня 1952 г. М.-М. полностью переписывает его текст в дневник, повторяя: «Особенно близок моей душе». В 1931 г. цитирует еще одно соловьевское стихотворение («Друг мой, так же, как и ныне…»).
213
Стихи Сологуба М.-М. читала и Льву Толстому в Ясной Поляне (РМ. 1911. № 1. С. 160). Исследование, посвященное влиянию лирики Сологуба на М.-М. и сравнению темы смерти у этих двух поэтов, обещает быть исключительно плодотворным и интересным. Надеемся, что оно непременно появится в будущем.
216
Его книге «На перевале: II. Кризис мысли» (Пб., 1918) посвящена последняя из опубликованных рецензий М.-М.: Малахиева-Мирович В. О кризисе сознания // Зори (Киев). 1919. № 1.
217
Тема «М.-М. и Блок» довольно любопытна: М.-М. расценила цикл Блока «На поле Куликовом» как неудачный (РМ. 1909. № 10. С. 235); одно из мест «Записных книжек» Блока (о «двух родах литературных декадентов», 1902) поразительно совпадает с таким же рассуждением в рецензии М.-М. на перевод «Цветов зла» Бодлера (РМ. 1909. № 9. С. 211–212); в дневнике Блока 1914 г. есть запись о необходимости вернуться к старым материалам «Русской мысли», среди которых упомянут мемуарный очерк М.-М. о посещении ею Льва Толстого в Ясной Поляне (неслучайный интерес, соотносимый со знаменитым признанием Блока, что ему «мешает писать» Лев Толстой). И отдельный ракурс темы: лирика М.-М., с ее мистическим освещением земной любви, может расцениваться как своеобразный женский «ответ» в рамках символистской поэтики на мужские стихи Блока о Прекрасной даме.
219
29 апреля 1940 г. у знакомых происходит случайная встреча М.-М. с Ахматовой. «Через час после встречи для меня уже было так непостижимо, почему я так восторженно обрадовалась ей. … (А что увидел ты, Мирович, когда так охмелел и затрепыхался и не знал, что делать?)».
220
В той же записи: «В<ладимир> Ан<дреевич>, опираясь на покойного художника Бруни, но исходя тоже из своего впечатления — на столе у него я видела книгу Хлебникова — считает его крупным художником слова, новатором, не признанным, пот<ому> что новизна его подхода к творчеству в этой области не по плечу современникам. Я говорила, поскольку знакома с Хлебниковым, о психиатрической стороне его книг и его самого (сталкивалась с его средой через Е. Гуро и Каменского, лицом к лицу с ним всего два — три раза, и совсем молча). Талантливости его и тогда не отрицала, и теперь ее признаю, но мне она кажется покушением “с негодными средствами” выразить то, что по существу в слове, также и в других искусствах, невыразимо. Вспомнились попытки других футуристов что-то сказать (знала лично Матюшина), искажая, переставляя даже черты лица, соотношения всех частей человеч<еского> тела или даже прибавляя к полотну картин рядом с красками клочков материи, соломинок, каких-то дощечек, колосьев и т. п.».