— Нечего вам смеяться! Ежели господь подкрепит меня небесными рифмами, я весь мир наводню своими комедиями, и Лопе де Вега, это испанское чудо природы, этот новый Тостадо{53} в поэзии, будет супротив меня что грудной младенец. Потом я удалюсь от света, дабы сочинить героическую поэму для потомства, и мои дети или другие наследники смогут до конца дней кормиться этими стихами. А сейчас прошу ваши милости слушать дальше…
И, угрожая начать чтение комедии, он поднял правую руку, но все в один голос попросили отложить это до более удобного времени, а рассерженный хозяин, не слишком большой знаток поэтических тонкостей, еще раз напомнил поэту, чтобы он завтра же съехал.
Тогда кабальеро и солдаты, в рубашках и без оных, вступились за поэта и стали уговаривать хозяина, а дон Клеофас, заметив на полу среди прочих писаний потрепанное бурями «Поэтическое искусство» Ренхифо{54}, заставил поэта принести, положа руку на стихи, торжественную клятву, что он больше не будет сочинять трескучих пьес, а только комедии плаща и шпаги, и хозяин сменил гнев на милость. Все разошлись по своим комнатам, а поэт, не выпуская комедии из рук, повалился в постель, как был, одетый и обутый, и заснул так крепко, что мог бы, чего доброго, перехрапеть Семерых Праведников{55} и проснуться в другом веке, когда наша монета уже не будет в ходу.
Скачок пятый
Прошло всего несколько часов, а временным обитателям гостиницы уже надо было снова подниматься и расплачиваться с ее постоянным обитателем, сиречь с хозяином. Потягиваясь и зевая с недосыпу, все стали собираться в путь; слуги седлали мулов, под звуки сегидилий и хакар надевали на них уздечки, угощали друг друга вином и шуточками, сдабривая их понюшками табаку. Лишь тогда дон Клеофас проснулся и стал одеваться, не без грусти вспоминая о своей даме, — порой холодность женщин только распаляет страсть. И не пробило еще семи часов, как в комнату, верный своему слову, вошел его приятель в турецком платье, в шароварах и тюрбане — несомненный признак того, что он прибыл из Турции, — и спросил:
— А что, долго продолжалось мое путешествие, сеньор лиценциат?
Тот с улыбкой отвечал:
— Путешествие вашей милости с неба в преисподнюю продолжалось и того меньше, хоть лиг{56} там побольше. А здорово вы тогда грохну
лись со всеми этими князьями тьмы — так и не удалось вам вскарабкаться обратно на верхотуру!
— Эх, дон Клеофас, вот удружил! То-то говорят — друг дружке посадит блошку за ушко, — ответил Хромой, — Добро, добро!
— Знаешь, приятель, — сказал студент, — коль подвернется случай сострить, удержаться трудно. Я пошутил, ведь мы с тобой уже друзья. Но довольно об этом. Скажи-ка лучше, каково тебе гулялось по свету.
— Я обделал все свои дела и даже сверх того, — ответил новоиспеченный янычар, — И если б только захотел, этот славный народ избрал бы меня Великим Турком, а они, честью клянусь, верны своему слову, умеют говорить правду и хранить дружбу, не то что вы, христиане.
— Быстро же ты дал себя совратить! — сказал дон Клеофас. — Наверно, у тебя в крови хоть на четверть да есть примесь мужицкой крови.
— Быть того не может, — отвечал Хромой, — Мы все происходим из самого благородного рода самой высокой Горы{57} на земле и на небесах, и любой из нас, будь он холодным сапожником, все равно горец, а следовательно, идальго. Известно, многие идальго, подобно навозным жукам и мышам, зарождаются в грязи{58}.
— Знаю, знаю, что философию ты изучил основательней, чем мы в Алькала, — сказал дон Клеофас, — и имеешь звание магистра свободных искусств. Но не будем отклоняться в сторону, лучше расскажи мне еще о своем путешествии.
— Я нарядился в турецкое платье, — ответил Хромой, — ибо намерен опоганить одежды всех народов, подобно тому как один мой приятель, изрядный пачкун, ухитрился измарать одежду солдата, паломника и студента. Возвращался я через швейцарские кантоны, побывал в Вальтелине{59} и в Женеве, но в тех краях делать мне было нечего: тамошние жители — сами сущие дьяволы, и недаром их земля считается у нас в аду надежнейшей нашей вотчиной, разумеется, после обеих Индий. Посетил и Венецию, чтобы посмотреть на этот сказочный город, превратившийся из-за своего местоположения в некое судно из камня и извести: колыхаясь на волнах Средиземного моря, город все время поворачивается куда ветер дует. На площади Святого Марка я этим утром беседовал со слугами «светлейших»{60} и, когда речь зашла о военных новостях, шепнул им, будто в Константинополе через верных людей стало известно, что в Испании идут неслыханные приготовления к войне, настоящие чудеса творятся: покойники, заслышав бой барабанов, встают из могил, дабы идти воевать, и многие уверяют, будто среди воскресших — сам славный герцог де Осуна{61}. Посеяв этот слух, я тотчас улизнул, чтобы заняться другими делами, и, покинув лоно Адриатики, проскочил Анконскую марку{62} и Романью, оставив Рим по левую руку: даже мы, бесы, чтим этот город — главу воинствующей церкви. Через Флоренцию я полетел в Милан, который, укрывшись за своими стенами, поплевывает на всю Европу. Видел и красавицу Геную, этот всемирный денежный мешок{63}, где всегда полно новостей. Затем пустился напрямик через пролив и, минуя Леон и Нарбонну, заскочил в Винарос и Альфакес{64}. Заглянул в Валенсию, которая состязается с самой весной обилием сладостных ароматов, повидал Ламанчу, чья слава не померкнет вовеки, и, наконец, побывал в Мадриде. Там я узнал, что родственники твоей дамы сговорились найти тебя и убить за то, что ты ее обесславил. И хуже того, бес Подножка, наш соглядатай и управляющий соблазнами, проболтался, что меня разыскивает Стопламенный с приказом об аресте. Полагаю, нам надо не мешкая спасаться от этих двух напастей и убираться подальше. Махнем-ка в Андалусию, самый гостеприимный на земле край. Расходы беру на себя, не беспокойся. Как поется в романсе: