- А что, если это всякий раз по-иному? - вяло возразил Гонза на последнюю реплику Павла.
- Все-таки что-то, пожалуй, есть и общее,
- Может быть, - опустил глаза Гонза. - Но что?
- С тобой это когда-нибудь бывало?
Гонза поежился, захваченный врасплох прямым вопросом. Никогда больше не дам ничего читать Павлу - ручаюсь, у него всегда было отлично по математике! Чем мой сюжет так рассердил его? А что я, собственно, о Павле знаю? Гонза досадливо сплюнул в водосточный желоб.
- Понятно, - довольно едко проговорил он. - Пожалуй, не бывало. Врать не хочу. Я даже не уверен, что нечто подобное вообще существует у людей... Постой, дай мне докончить. Может быть, это одно только жалкое желание, а его моментально заворачивают в тонкую бумагу, в слова и вздохи, обкладывают ватой, чтоб не видно было животное, и называют: любовь. Слово из тумана, а за ним суеверия, тонны фальшивых чувств, жиденькая поэзия, после которой наступает похмелье...
- Тогда зачем ты об этом пишешь? - перебил его Павел, спрыгивая с калорифера. - Вот чего я не могу понять.
- Да в общем-то я и сам не понимаю, - тихо сказал Гонза и усмехнулся. Может, затем, что тоскуешь о чем-то таком... Вот и выворачиваешь нутро словами.
Меж ними наслаивалась тишина, в ней - пустота разочарования; пронесся над крышами истребитель и затих вдали, а сумрак, сгущавшийся за треснувшим стеклом, легко заползал в души.
- Ты на меня обиделся?
- За что? - звучало это неискренне.
- Может, я действительно сделал тебе больно.
- Нет. Ты прав. Я способен признать это. Рукопись здесь? Павел вытащил из нагрудного кармана несколько сложенных листков, захватанных по краям, и молча смотрел, как Гонза, стиснув челюсти, с излишней энергией стал тщательно рвать их в клочья.
- К чему такая демонстрация? - спросил Павел, нахмурившись.
Гонза молча бросил обрывки в унитаз, спустил воду и только тогда обернулся к Павлу с кривой усмешкой.
- Вот и все! Не правда ли, точь-в-точь трагедия матери, которая вдруг сообразила, что родила кретина. И сразу легче дышать, понял? Но писать я все равно буду.
Дверь распахнулась, в проеме появился румяный блин - физиономия Даламанека. Мастер протолкался к ним поближе и набросился на Павла:
- Ты что, сдурел? Хочешь на меня беду накликать? Я тебя ищу, с ног сбился, а ты...
- Пожар, что ли? - спокойно проворчал Павел. Он стоял перед мастером, возвышаясь над ним на целую голову, и невозмутимо разглядывал его.
- Кончай тут и - марш в контору. Спрашивают тебя. Павел не торопясь вытащил руки из карманов, едва заметным движением плеча дал знать Гонзе, что понятия не имеет, в чем дело. Но не успел он и шага ступить, как Даламанек ухватил его за отворот пиджака и шепнул, приблизив лицо:
- Послушай... уж не натворил ли ты чего, бездельник этакий?
- А как же, - Павел оттолкнул его, дерзко ухмыльнулся. - Подложил динамит под этот бардак, если уж хотите знать, пан мастер. Не забудьте уши заткнуть, когда взорвется, - добавил он с совершенно серьезным видом и пошел, плюнув на ходу в желоб.
Теперешняя владелица виллы, или «милостивая пани», как ее неуклонно величали в подвале, приняла Войту в такой просторной комнате, что в ней без труда можно было бы давать уроки танцев.
Она сама открыла ему дверь, всплеснула руками.
- А, это вы, Войтишек! - воскликнула она со счастливой улыбкой, будто впускала самого ангела-хранителя, и тут же чуть-чуть зарделась. - Не знаю даже, можно ли вас еще так называть. Вы ведь уже взрослый мужчина... Я очень жду вас, войдите, пожалуйста. Надеюсь, я вас не отрываю...
Она порхнула в комнату, шелестя шелком халата. Войта поплелся за ней, как служка за ксендзом; он начал подозревать, что дело будет необычное. Неужели же это она так старается ради какой-то ржавой колонки?.. Войта редко и всегда неохотно переступал порог хозяйской гостиной - ну, разве принесет лампу для радиолы или зайдет выпустить воздух из калориферов. Через широкое окно открывался вид на город, лежащий в золотистом свете предвесеннего утра. Торжественная тишина... Почти всю стену занимала картина маслом: нагая женщина раскинулась на подушках в бесстыдном экстазе - говорят, копия со знаменитого оригинала. «И как им на такое безобразие смотреть не стыдно», - поражалась мать всякий раз, как вытирала раму. В гостиной, куда ни глянь, статуи, статуэтки; пепельницы, до того тяжелые, что можно убить человека. Все эти дорогие безделушки приводили Войту в смущение, ноги его утопали в коврах, шаги делались неслышными по-кошачьи, и он сам себе казался до невозможности неуклюжим.
- Садитесь, Войта, -- плавным жестом она указала на кресло, сама устроилась на пуфе напротив.
Он послушно присел на самый краешек, стал чинно ждать.
- Я бы предложила вам чашечку чаю, да газ закрыли. Ох уж эта война! У меня даже сигарет нету...
- Если вы не обидитесь...
- Ну что вы, конечно, не обижусь, мой мальчик, - ласково засмеялась она и без стеснения взяла сигарету. - Хороша хозяйка, а? Стыд, позор!
Войта смотрел, как элегантно держит она сигарету тонкими пальцами, как выпускает дым. Все в ней, собственно, было приятно и красиво, ему казалось она живет окутанная ароматным облаком, в хрупкой скорлупке, герметически отделяющей ее от сурового мира. И вместе с тем она не была чопорной, этакая приветливая щебетунья. Войта ни разу не слышал, чтобы она кричала или сердилась. Ничего дурного он за ней не знал. К матери она относилась с дружеской сердечностью - ведь это была их Фанинка, к нему- с необидным превосходством пожилой дамы. Несмотря на свои сорок пять лет, милостивая пани могла похвалиться белоснежной кожей, гибкими движениями, фигурой стройной, хоть и полной, и говорила она глубоким, ласкающим альтом. Когда-то она прилично пела и, пока не надела вдовий убор, прилично играла в теннис. Войта, мальчиком, резво бегал по двору, подбирая мячи. Милостивая пани! Его чувство к ней было смесью глубоко вкоренившегося почтения, застенчивости и сдержанного безразличия, как к существу другого мира, с которым трудно, да скорее всего и нежелательно, завязывать сколько-нибудь более близкие личные отношения.
Покурили молча. Милостивая пани наслаждалась, смаковала сигарету; смотрела на Войту с добродушной улыбкой, но вместе с тем пытливо.
Он беспокойно поежился и решил сам начать разговор:
- Колонку-то в Полеградах я починю... - Собственный голос показался ему слишком грубым, плебейским, и, смутившись, он пояснил; - Прокладки новые нужны...
Она усмехнулась, грустно кивнула.
- Хороший вы. Войта, спасибо, что о нас не забываете. Но тут время терпит. Видите ли... дело в том, что у меня теперь совсем иные и, к сожалению, более серьезные заботы. О них-то я и хочу с вами поговорить.
- Со мной?
Милостивая пани улыбнулась, как застенчивая девочка, отвела глаза.
- И даже только с вами. Вы удивляетесь, правда? Я была к этому готова, но другого выхода у меня нет. Иной раз жизнь подстраивает нам странные штуки - вы сами знаете. Я вообще не решилась бы даже начать этот разговор, если бы не знала вас, ваших родителей, если бы мы с мужем не любили вас всегда.
Войта не понимал, к чему такое торжественное начало. Вид у него был не очень-то умный.
- То, о чем я вас буду просить, действительно вещь необычная! Для меня тоже. Но уверяю вас, я это... мы это хорошенько продумали и взвесили. Быть может, моя просьба покажется вам дерзкой, но очень прошу вас - примите ее как просьбу друга, который не знает, что делать. И еще, уверяю вас, если вы, подумав, скажете «нет», ничто не изменится в отношениях между вами и нами. С нашей стороны я могу заявить об этом твердо...
- Но о чем речь?
Милостивая пани склонила голову, потом встала, раздавила окурок в граненой пепельнице - пальцы ее чуть дрожали. Медленно отошла к окну, посмотрела в него, углубленная в трудные мысли; провела рукой по сетчатой занавеске, словно ища в ней опору. Молчала.
Войта чувствовал себя неловким актером в коварной светской драме.
Милостивая пани обернулась от окна; ее глаза теперь пристально и вопросительно смотрели прямо ему в лицо.