— А хорошо вы пишете?
— Если б был жив Хафиз, я съездил бы к нему, спросил бы. Да Хафиза уж лет двенадцать как нет. Откуда ж мне знать, хорошо ли? Записал, как спелось… А ты хочешь послушать?
Улугбек был и польщен, и обрадован, но и смущен таким прямым, бесхитростным вопросом старшего брата.
— Я? Я… Очень бы хотел. Если можно…
— Можно. Ну-ка, вот… как тебе покажется?
Халиль-Султан отвернулся куда-то в глубь юрты, припоминая ли начало, выбирая ли, с какого из своих стихотворений начать.
— Вот… Если заметишь что-нибудь, ты прямо скажи. Начистоту. Я тебя попрошу: ты их для меня перепиши. Начисто. У тебя почерк красив.
Улугбек поскромничал:
— Вы сами прекрасно пишете.
— Нет. Мне изощрять почерк некогда. Моей руке копье легче держать, чем тростничок.
Улугбек, стремясь соблюсти скромность, отказывался, но Халиль отмахнулся от его отказов:
— Перепиши, потрудись. Я тебе за это…
Он подыскивал, что бы такое посулить, чем бы порадовать Улугбека за услугу, и вдруг засмеялся, догадавшись:
— Я тебе сокола подарю! Хочешь?
Это превосходило все мечты Улугбека: соколы, приваженные к охоте на птиц, привозились издалека; лучших добывали на Руси, за морем; каждый такой сокол ценился дороже десятка хороших коней.
А Улугбеку давно мечталось поохотиться с хорошим соколом. Изредка он выпрашивал сокола на один запуск, часто просить стеснялся, но знал, что Халиль плохих соколов не держал.
Как ни сдерживался, но восторга не мог скрыть.
— Сокола? Благодарен за посул! А стихи… Если это угодно вам, перепишу со всем усердием.
— Ну какое ж?.. Не буду я читать! Лучше спою. Подайте-ка мне бубен.
Халиль-Султан прислушался к мерному рокоту тугой кожи, вскинул голову и весело сказал:
— Ну, хотите слушать?
И Улугбек и увалень Ибрагим, тоже любивший стихи и втайне даже пробовавший сам сочинять, захлопали в ладоши. Правда, вкусы мальчиков не совпадали, им нравились разные поэты, хотя и тот и другой не всегда понимали тех поэтов, которых они восхваляли друг перед другом.
— Пойте, пойте!
Халиль еще порокотал гулким бубном, задумался, опустил глаза и, когда казалось, что петь он раздумал, вдруг запел:
Он замолчал, склонившись к рокочущему бубну, будто ожидая ответа откуда-то из глубины, из недр того глухого гула, но, так и не дождавшись, со вздохом повторил:
Я не скажу!..
Улугбек, не в силах скрыть торжества, неожиданно вскрикнул:
— Не скажете? А мы сами знаем!
— Знаешь?
Тогда мальчики оба захлопали в ладоши, ликуя:
— Знаем, знаем!..
В это время тихий, до ужаса знакомый голос переспросил:
— О чем это вы знаете?
Все повскакивали из-под одеял, а Ибрагим, не сдержавшись, ужаснулся:
— Ого!
Заслонив свет костра, в дверях стоял Тимур, вглядываясь в глубь юрты и свыкаясь с ее мглой.
— Вот то-то что "ого!", — с укором ответил дед.
Он сел сам, прикрывшись одеялом, а когда уселись и внуки, усмехнулся, повернувшись к Халилю:
— Сказать не можешь, а петь — поешь?
— Вы знаете, дедушка, порой спеть легче, чем сказать. Спеть порой и без слов можно.
— Так черные киргизы поют. Тянут-тянут… Во всей песне два, три слова, а выходит песня. И хорошо выходит, все ясно, все сказано. Всего два слова, а наговорено все, что надо. Вот как надо. А у тебя слов много, я там постоял, послушал. Там воздух свежей, я оттуда слушал, — много ты спел, да много ль высказал? А? Они вон, мальчики-то, и без песни про это знают. И я давно эту песню слыхал: прежде чем ты ее сочинил, слыхал. Думал, ты уж позабыл, тут ведь, на ветерке, голова свежей! А ты все про то ж! Все про то ж…
Дедушка говорил, не сердясь: говорил тихо, но с укором. Не только с укором — говорил сожалея, говорил, соболезнуя Халилю. А Халиль молчал, опустив глаза на смолкший бубен.
Тимур покосился: "Молчит? Упрям!"
Видно, это краткое раздумье или какое-то воспоминание освежило Халиля. Он поднял посветлевшее, словно умытое, лицо и улыбнулся:
— Дедушка, угодно ли вам, чтобы я еще пел?
— Нет, не угодно. Зачем мне? "Я скажу — я не скажу…" Мне угодно, чтоб ты это выбросил из головы. Начисто! Лучше послушаем чтеца. Вызови, Улугбек, чтеца.
Давно, еще в начале своего властвования, Тимур учредил при своем дворе должность чтеца рассказов. В обязанности чтеца входило не только чтение различных книг, но и рассказывание новостей, благочестивых преданий, коротеньких забавных происшествий, перенятых из индийских сказок о мудром попугае, из арабского "Ожерелья голубки" или насмешливых рассказов о мулле Насреддине. Улугбек не успел встать. Тимур уже передумал:
— Нет. Не надо, Улугбек. Не рассказчика будем слушать. Ты помнишь, я в Самарканде поручил тебе хранить книгу историка, который о нас писал и о вас с Халилем? Помнишь?
— Как же, дедушка!
— Цела?
— У меня в сундуке.
— Достань.
Книги лежали в сундуке Улугбека в порядке, каждая в своем шелковом чехле. В полумраке мальчик быстро нашел "Историю" на ощупь, но, чтобы не ошибиться, поднес к двери, ближе к костру.
— Гияс-аддин?
— Он самый.
— Вот она.
— Дай сюда.
Тимур подержал ее в руке и, хотя было темно, удостоверился, что это и есть та самая книга, проведя ладонью по темным для него письменам; он помнил шелковистую гладь этой желтоватой бумаги.
— Эта самая. Я велел ехать с нами другому историку… как его? Он где?
— Низам-аддин неподалеку. Он учит меня истории.
— Какой?
— Теперь читает нам об Искандере Македонце.
— Вели звать: пускай сейчас явится.
Пока воины скакали за историком, Тимур спросил Улугбека, возвращая ему книгу:
— Что же он, этот Македонец?
— Великий завоеватель.
— Сам знаю. Будь он велик — был бы здесь. А то — где он? Что тут осталось от него?
Заговорил Ибрагим:
— Однако учитель объяснил нам: Мухаммед, пророк божий, назвал его в Коране среди собеседников божьих.
— Я не спорю с пророком. Я спрашиваю: где великие дела Македонца? Где? Если б велик был, дела остались бы! Великое — вечно. Человек уйдет, а его великие дела остаются. Фараоны были язычниками, а и то от их великих дел стоят пирамиды, башни, каменные львы с девичьими ликами. Многие видели поныне целы. Я еще не видел, а еще посмотрю. Сам посмотрю. А от Македонца что уцелело? Великий? Нет, великое — вечно!
Халиль-Султан покосился на дедушку:
"Ревнует! Дедушка ревнует".
В юрту впустили историка; было видно, что подняли его с постели, застали врасплох; его нерасчесанная борода всклокочилась; верхний халат он так боязливо и плотно прижимал к себе, словно решился вдавить его себе в живот, — видно, кроме исподнего, ничего не успел надеть под халат.
— Ну? — строго спросил Тимур. — Македонца почитаешь великим? Этому и царевичей подучиваешь?
— Великим, великий государь, — по указанию пророка божьего…
— Еще раз говорю: я не спорю с пророком. Ему виднее. А вот не вижу, где великие дела этого Искандера Македонца, где след его?
Историк стоял, испуганный словами Тимура; может быть, в них следовало усмотреть богохульство, языческую дерзость, а может быть, в них содержался глубочайший смысл, поелику Македонец хотя и прославлен пророком, но был язычником?
Тимур неожиданно заговорил о другом:
— Я велел прочитать книгу историка… Гияс-адднна. Она тут, у мирзы Улугбека. Читал ты ее?
— Единожды.
— Дважды в ней читать нечего. Понял се?
— Изысканный язык.
— Тем и нехороша. И потом: убивают людей, что ни страница — кровь!
— О ваших мирозавоевательных трудах, великий государь!
— Нехорошо. Надо писать: взят город. Кто умен, тот поймет — город не лепешка, голой рукой его не берут, калекам его не подают. Взяли, — значит, убивали, жгли. Но ведь взяли! Вот и напиши: город взят. А он о дерзости врагов писал, как о подвигах. А о нас — как мы убивали. Вот на, возьми книгу, перепиши ее. Ясным языком, не изысканным. Чтоб каждый понимал. Кровь поубавь. Я сам помню, без книги, где была кровь, где огонь. Мое дело! Возьми, пиши.