Султан сам пришел посидеть с ними. Он шел по вязкому ковру, пригнувшись под высокой лоснящейся чалмой, спустив ее конец на лоб, чтоб длинная бахрома затеняла ту его бровь, под которой не было глаза.
Султан шел, слегка приседая, время от времени поволакивая ногу, и выискивал место, где ему захотелось бы сесть.
А в то время в Дамаске египетский султан Фарадж лежал в душной тьме на стопе нежных одеял, накрывшись ароматным легким покровом, и думал, думал, как хитрее обвести грубого монгола Тимура, как не войском, а лукавством уничтожить джагатайские войска, ибо собственные войска Фараджа были хотя и нарядны, но малочисленны; как опрокинуть Тимура и гнать, гнать до самого Самарканда и дальше, хотя Фарадж не знал ничего, что было бы дальше Самарканда.
Фарадж кликнул негра, невидимого в душной темноте, и велел привести луноликую монголку, завезенную сюда откуда-то из Астрахани. Несколько дней назад ее купили для султана вместе с пятью черкешенками. Фарадж решил расспросить ее о Тимуре. Пусть она рассказывает все, что знает: по девичьей простоте она расскажет что-нибудь такое, о чем и не догадаются донести грубые купцы! С девушками Фараджу всегда было легче разговаривать, чем с купцами или военачальниками, - он давно это заметил. Но едва она вошла со светильником, ему наскучило думать о Тимуре.
Не спал в ту ночь и Тимур.
В шатре, просторном, увешанном тяжелыми коврами и оружием, Тимур не жил. Но здесь стоял резной, точеный, из слоновой кости трон, и Тимур, поджав левую ногу, а больную ногу спустив, сидел на этом троне, а джагатаи по обе стороны от него держали светильники.
Он только что кончил разговор с китайскими послами. Он говорил с ними строго и отверг письмо китайского императора, ибо император считал данью те подарки, которые Тимур время от времени отправлял в Китай. Нет, Тимур не признавал себя данником Китая и перечислил перед безмолвными китайцами все заблуждения их императора.
Один из китайцев держал опущенными длинные руки с длинными пальцами. На одном из пальцев темнело кольцо, широкое и, видно, тяжелое, с большим камнем, мерцавшим, как синий огонь.
Тимур смотрел на кольцо и думал, что все сокровища, собранные среди развалин Ирана, Индии и остальных стран, ничто, если не соединить их с богатством Китая, которому нет числа. И чем больше он смотрел на кольцо, тем жестче звучал его голос.
И он велел держать китайских послов, как пленников, пока будет думать о Китае...
В ту ночь в Новом Сарае Едигей позвал к себе одного из своих воевод. Хан, закинув руки за спину, втягивая затылок в плечи, прохаживался, а воевода стоял, прижавшись к косяку двери, и смотрел на морщинистое, отечное лицо хана, а когда хан отворачивался - на его неразгибающиеся пальцы. Едигея тревожил Тохтамыш. Тревожило, что Тохтамыш куда-то скрылся, где-то затаился. Это казалось опаснее, чем в те времена, когда Тохтамыш отсиживался в Литве, подговаривал на исход Витовта Литовского, на глазах у всех точил свой ятаган на Едигея. Тогда Едигей знал: удар будет с Литвы; знал, к чему готовиться. А теперь знал лишь одно: Тохтамыш точит кинжал, но где? Тохтамыш не мог успокоиться, - старший из потомков Чингиза, разве он откажется от своего удела? Нет, будь на его месте, Едигей не отказался бы. Едигей удивился этой мысли: "Я нынче и есть на его месте!" Тохтамыш был ханом Золотой Орды, пока Тимур не явился, чтобы его наказать, пока не была проиграна битва под Чистополем и другая битва, на Тереке. Тогда на ханство поднялся Едигей, на Тохтамышево место.
Надо было подыскать верных, смелых, неприметных людей, чтобы, выследив Тохтамыша, вошли к нему в доверие.
Ночь кончалась. Всю эту ночь хан Едигей вместе с верным стариком воеводой выбирали людей. Но, едва выбрав, отвергали, искали других...
Над заснеженной морозной Москвой, отблаговестив, еще гудел соборный колокол: великий князь Московский Василий Дмитриевич вернулся от утрени, чтоб, недолго отдохнув, приниматься за дела. Как и его отец, Дмитрий Иванович Донской, Василий дела начинал затемно. Но в это утро наступили его именины, исполнилось ему тридцать лет, предстояло отстоять обедню, провести день с гостями.
В сенях государя дожидались бояре. Великая княгиня Московская Софья, дочь Витовта Литовского, внучка Ольгерда, ушла к себе, а рыжеватый, подслеповатый Василий остановился. Сын покойного боярина Захария Тютчева, Федор, подошел, тихо говоря:
- Из Орды человек прибыл, от Тохтамыша. Просится к тебе, государь.
- Что за человек?
- Ближний к Тохтамышу. Кара-ходжой зовут. Сам он из Юргеня, хорезмиец. С Тохтамышем и на Литву бегал, и ныне при нем.
- Чего ему?
- Прислан просить, чтоб ты Тохтамышевых сынов сюда принял; тут бы их растить, пока он Орду станет вызволять от Едигея.
- Поразмыслим. А Кара-ходжу пока подержи в чести. Посулов никаких не сули, но и молчанием не досадуй: дай нам время.
- Ходжа поторапливает. У них там, говорит, спешка.
- Без него знаем, что у них там. Дай нам время...
А в небе уже ясно проступила муть, обозначавшая утро. Геворк Пушок высунулся из овчин: впереди, из снежной степи, темной полосой показался город. Как бы хотелось поговорить об этом. Но купцы все спали. Полозья саней все так же повизгивали на мерзлом снегу, и оттого на свете все казалось особенно тихим.
Тихо было и в степи Карабаха. Улугбек, вернувшись с приема китайских послов, где он брал от них грамоту и нес ее дедушке, еще не ложился. В его юрте ночевал Халиль и проснулся, когда пришел Улугбек. Царевичи долго разговаривали. Об охоте, о ловчих птицах, какие ловчее. Оба оказались согласны в том, что соколы по набою превосходят всех прочих птиц.
Наговорившись, Халиль встал и уехал, - ему надо было застать воинов врасплох. А зачем врасплох, Улугбек не понял.
Он вышел из юрты и стоял перед угасающим костром. Из недр пепла вдруг временами вырывался синий огонек. Но все реже, все реже. Парчовый халат плохо грел. Мальчик сжался от холода, а уходить не хотелось. Небо мутнело, но вокруг по земле было еще темно. Звезды истаивали, и лишь одна мерцала, вспыхивала то зеленой, то лазоревой искрой в этом небе над Карабахом, где как бы нехотя наступало утро.
Конец первой книги