— Могут и раньше. Поднесут на опохмелку — не удержался Валька.
Венгр усмехнулся. — Пей да дело разумей. Да? Ты мою заставу на подходе видел? Не видел. А она тебя видела. А на колокольне пулемет.
На это Валька мог бы возразить, что против полка старого состава пулемет на колокольне не пляшет, но вместо этого спросил — А где это ты по-русски так навострился?
Венгр озадаченно посмотрел на него. — Понимаешь, я ведь русский язык не очень хорошо знал. А вот, как сюда попали, вдруг акцент пропал, и слова все помню, что обозначают. Я-то ладно. Но у нас были ребята, которые двух слов сказать не могли. Теперь от деревенских не отличить. Воздух, что ли, такой.
— Да ну, воздух как воздух.
— Пошли к столу — сказал венгр. — Обязательно надо выпить за жениха и невесту. Иначе счастья не будет.
— Пошли. — ответил Валька.
3
Из Пичугино команда конных разведчиков Железнопролетарского полка выезжала с песнями. Две версты до Щигрова пролетели незаметно. Остановились перед деревянным мостом у самого въезда в город. Под завистливые крики сторожевого охранения отвязали притороченного к седлу Коснюковича и бросили его в реку для протрезвления. Остальные были в порядке, но тоже полезли купаться. Валька с Малашенко остались сидеть на берегу.
Глядя на плещущегося, словно чайка, на мелководье Коснюковича, Валька с сомнением в голосе спросил — Иваныч, это его с двух стопок развезло?
— Вполне может быть. — ответил Малашенко, обдирая вокруг себя какие-то стебельки и складывая их в фуражку. — Много ли ему надо?
— Да нет. — вмешался, выходя из воды, рыжий боец. — Там двумя стопками не обошлось. Он земляка встретил, мадьяра.
— Эвона, Сашка. — удивился Малашенко. — Коснюкович из Венгрии?
— Из Рязани. Но тому уже все равно было, что Рязань, что Абиссиния.
— Соединились, значит, пролетарии. — резюмировал Валька, глядя на шлепающего по воде ладонями Коснюковича, который, как раз в этот момент, затянул пронзительным голосом песню на неизвестном наречии.
— В этой песне поется — задумчиво сказал Малашенко — о солдате, который уходит на войну. В Италию.
— Куда? — спросил Валька.
Малашенко посмотрел на него затуманенным взглядом. — В Италию, там растут апельсины и много красивых девушек. А невеста говорит солдату, что в Италии он полюбит другую.
— Ни хрена себе. — сказал рыжий Сашка. — Командир, может, заодно и хохла, тогось, в речку?
— Рискни, сопляк. — на мгновение вышел из транса Малашенко и продолжил. — А солдат отвечает, что не нужны ему ни апельсины, ни итальянские красавицы. А нужна ему только его невеста, прекрасная Этелька.
— Кто? — спросил Валька.
Но Малашенко уже замолчал, потому что Коснюкович кончил петь.
— Эй, там, — крикнул Валька — макните певца еще пару раз, на бис, да с головкой. — После чего холодно осведомился у Малашенко — Ну, и на каком же языке была спета эта чудесная песня?
— Ясно, на каком, — хмуро ответил тот — на мадьярском.
— Так ты еще и мадьярский язык знаешь?
Малашенко потупился — Выходит, что знаю. Наверно с германского фронта в голове осталося.
— Ага. На манер пули дум-дум. — сказал Валька — С самого Перемышля. Ну, а травку зачем рвал?
— Травку? Так это ж дикий лук! — ожил Малашенко. — Пусть зажуют ребята, а то не ровен час, унюхает Трофимов.
— Дело. — одобрил Валька и полюбовавшись, как братья костромичи Самохины выводят на берег облепленного тиной и заметно протрезвевшего Коснюковича, скомандовал по коням.
Копыта лошадей простучали по деревянному настилу моста и зацокали по серому булыжнику главной улицы Щигрова, которая раньше называлась Дворянской, но в восемнадцатом году была переименована в проспект имени Двадцать четвертого мая, о чем и сообщала большая жестяная вывеска, намертво приколоченная к фасаду крайнего дома.
Дорогу в штаб полка узнали у охранявших мост бойцов, потому ехали молча, поглядывая по сторонам, в разговоры ни с кем не вступали.
Только раз, когда проезжали мимо двухэтажного здания городского театра, украшенного пузатыми, слегка облупившимися колоннами, Малашенко повернулся и официальным тоном спросил — Как думаешь, Валентин, а что в этом городе стряслось двадцать четвертого мая?
— Должно быть, революция, — ответил Валька. — в местном масштабе.
— Весной, оно, конечно, повадней — молвил Малашенко и до самого штаба не проронил больше ни слова.
4
Штаб Железнопролетарского имени Обуховской обороны полка располагался в особняке купца Стрекопытова, знаменитого на всю губернию мецената по части театрального искусства. Капитал Стрекопытов нажил на торговле льном и перед самой революцией даже открыл в Щигрове прядильную фабрику. Национализированная новой властью она сейчас простаивала из-за отсутствия сырья. Рабочие частью разошлись, а кое-кто продолжал жить в казармах красного кирпича, разбросанных вокруг таких же краснокирпичных производственных корпусов. Самого же хозяина видели в последний раз во время прошлогодних уличных боев. Со скрипичным футляром под мышкой и американским охотничьим винчестером в руках он, вместе с дружиной штабс-капитана Горевича, штурмовал ревком, размещенный тогда в здании реального училища. И вместе же с остатками дружины отступил, после подавления мятежа, из города. На этом следы его терялись. Впрочем, начальник уездной ЧК Злотников был убежден, что далеко Стрекопытов не ушел и скрывается в дремучих замлинских лесах, где у него было немало добрых знакомцев по прежней разгульной жизни.
Теперь на высоком каменном крыльце особняка стоял максим со снаряженной лентой и возле него, на спине кучерявого гранитного льва с высунутым языком, сидел лучший пулеметчик полка Фима Скосырев, с неизменной цигаркой во рту.
— Трофимов тут? — спросил Валька.
— Давай, Деркачев, — из окна второго этажа высунулась лохматая голова комполка — поднимайся.
— А людей куда? — спросил Валька, спешиваясь.
— В казармы стрекопытовские пусть идут, там места много — Трофимов выбил трубку о край подоконника и захлопнул створки окна.
Малашенко окаменел лицом, подбоченился и взмахнул рукой. Разведка лениво потрусила за ним и скрылась за поворотом улицы.
Валька кинул поводья на львиную голову.
— Здоров, Фима. Чего тут?
Пулеметчик, приподнявшись, пожал протянутую руку и сплюнул. — С утра сижу. Город объявлен на военном положении.
— Ужас, ужас. — ответил Валька и вошел в дом.
После полуденной жары здесь было прохладно. Широкая лестница, облицованная мрамором, вела наверх, туда, где с керосиновой лампой в поднятой руке стояла вырезанная из дерева слабоодетая барышня в натуральную величину. По случаю дневного времени лампа была потушена, лестница освещалась светом, широко льющимся из большого полукруглого окна. Поднявшись по лестнице, Валька осмотрелся, влево и вправо уходил коридор, покрытый ковровой дорожкой, настолько затоптанной, что первоначальный ее цвет определить было невозможно. На правой стороне коридор был пуст, виднелся только стоящий у стены диван, за которым все терялось в полумраке. Слева же раздавались неясные голоса, а, присмотревшись, можно было различить фигуру, привалившегося к дверному косяку, часового.
— Спит, собака. — подумал Валька и пошел туда. Он уже явственно слышал свист и посапыванье, издаваемые усталым солдатским организмом, когда дверь в охраняемую комнату внезапно распахнулась и в коридор, вместе с солнечными лучами, в клубах табачного дыма, вывалился делопроизводитель Серафимов. Вслед за ним вылетела картонная папка и, ударившись об его спину, разлетелась на множество листочков. Часовой проснулся, сделал по ефрейторски На караул! и, брякнув прикладом об пол, снова уронил голову на грудь.
Серафимов нагнулся и, не глядя на Вальку, принялся проворно собирать листки.
— А бойцы в окопах! — жестко сказал Валька, пытаясь ухватить один листик. — Лопухами подтираются!