– Ты мне потом покажешь фен? Ты мне просто скажи, где он лежит, и я посмотрю. Хорошо?
– Хорошо. Ты знаешь, – сказала она решительно, – мне кажется, я зря все это сочинила. А, Кирилл? Ну не может такого быть! Мы все любим друг друга, и бабушку все тоже очень любили, по-разному, но любили, даже Муся.
– Почему – даже?
– Ну, Муся же не родственница. И работает недавно.
– У тебя она тоже будет работать?
– Конечно. Я не смогу следить за таким доминой как следует. Может, она не три раза в неделю станет приходить, как к бабушке, а раз или два.
– Откуда у твоей бабушки были деньги? Дед ведь давно умер, правильно?
– Правильно. Его посадили в сорок девятом, выпустили в пятьдесят четвертом, и, по-моему, в пятьдесят шестом он умер.
– Она работала?
– Она работала, как все интеллигентные женщины при обеспеченных мужьях. Научным сотрудником в Русском музее. – Настя улыбнулась. – Она любила свою работу. Диссертацию защитила, статьи писала. Одна ее статья даже включена во французский путеводитель по Санкт-Петербургу. Она очень гордилась.
– На домработницу и машину никак не хватит, – сказал Кирилл задумчиво.
– Наверное, что-то осталось от деда. – Настя умоляюще посмотрела на него, как будто просила немедленно согласиться, что деньги остались от деда, и ее драгоценная бабушка просто тратила их.
– Насть, – спросил он нетерпеливо, – что это были за деньги, если их хватило на сорок пять лет? Нет, больше! Вряд ли он из тюрьмы вернулся на свою должность, правильно?
Она молча смотрела на него.
– Значит, с сорок девятого года она жила одна. Вернее, с детьми. И все сохранила.
– Что?
– Дом, книги, картины, драгоценности. Это ведь все осталось. На что она жила?
– Я не знаю. Мы никогда об этом не думали. Я помню, что, когда родители предлагали ей денег, она говорила, что ей хватает. Ну, и они перестали предлагать.
– А дед кем был?
– До войны главным инженером Волховстроя. В войну возводил какие-то переправы и понтоны. А после войны здесь, в Питере, электростанцию строил. Потом его посадили, и он, конечно, больше не работал.
Кирилл все нюхал ладонь, пахнущую молодым лесом.
Иногда его оставляли у бабушки до осени. У него болели уши, и школу он пропускал. Потом он стал придумывать про уши, и его все равно оставляли, потому что родителям было недосуг проверять. Братьев и сестер забирали, и они оставались с бабушкой вдвоем.
Бабушка с утра уходила на ферму и в огород, а он был один, совсем один в ее большом неухоженном доме! Господи, какое это было счастье! Он мог читать, мог петь, мог слоняться просто так, и никто не делал ему замечаний, что он болтается без дела, а в их семье “каждый имеет свой ряд обязанностей”. Этот “ряд обязанностей”, сказанный поучительным отцовским тоном, снился ему в отвратительных снах.
Он читал толстую растрепанную книгу с редкими картинками, почти ничего не понимал, но все равно читал, потому что мог читать в любое время, а не в “час, отведенный для чтения”. Потом оказалось, что это пьесы Островского, изданные в девятьсот четвертом году.
Приходила бабушка, приносила какое-нибудь лакомство – свежий белый калач или горстку ирисок с налипшими на них крошками и шелухой от семечек, и они пили чай, долго, со вкусом, и одинаково отдувались, и никуда не торопились, и молчали, потому что за лето до смерти уставали от разговоров. Потом он играл на щелястом холодном полу, катал грузовик, который бабушка одалживала у соседки, чьи внуки к тому времени давно уехали в город, дудел в деревянную дудку, пугая худого желтоглазого кота, укладывал в коробку пластмассового зайца с оторванной лапой. Заяц был совсем старенький, но он любил его, хотя братья и оторвали ему лапу, играя им в футбол.
И еще бабушка брала его в лес. Летом она не ходила в лес – ей не уйти было от дома, стирки, готовки на такую ораву детей, а осенью ходила и его брала с собой.
В лесу было просторно и тихо, слышно, как лист, падая, цепляется за ветки. Все было желтым и красным, и пахло остро и сладко – так, как сейчас от его ладони. Молодым лесом, близкими холодами, умирающими листьями, подмороженной травой. В траве стояли крепкие, как огурчики, холодные и плотные грибы. Корзинка тяжелела, и обратно ее всегда несла бабушка.
Иногда ему удавалось пробыть у нее месяц. Это было самым большим счастьем в его жизни. Она укладывала его спать под теплым боком громадной, как слон, печки, крестила, шептала что-то вроде “бедолажный ты мой, бедолажный”, и утро начиналось прекрасно – осенним солнцем, лежащим на полу, горячим молоком, пластмассовым зайцем, бабушкиными бодрыми тяжелыми шагами.
Потом она умерла.
И черт побери, он так и не купил ей синюю чашку, как у Клавдии Степановны!..
В его ладони оказались тонкие теплые пальцы, и он вдруг сильно сжал их.
– Ты что-то задумался, Кирилл.
– Да, – сказал он, – я задумался. Ты смотрела какие-нибудь бумаги?
– Бумаги в кабинете. – Она вытащила пальцы, как будто ей стало неприятно. – Я тебе потом покажу.
– Ты все оставила на месте? – поразился он.
– А что? – спросила она воинственно. – Я должна все спрятать? От тети Нины с Сережкой? От мамы с папой?
– От того, кто убил твою бабушку, – сказал он жестко.
– Кирилл, этого не может быть.
– Тогда поехали в Дублин, – предложил он, – мы еще успеем. Самолет завтра утром. Визу я тебе сделаю за час.
Она отошла в угол и стала смотреть в окно.
– Я забрала ее дневник, – проговорила она из угла, – он в столе. Ты можешь его посмотреть, там нет ничего особенного. Она всегда вела дневник, считала, что это признак дисциплины ума. Ничего такого она в нем не писала – что сделала за день, с кем встречалась, что купила. Тоненькие тетрадочки, по тетрадочке на каждый месяц. В Новый год она их торжественно сжигала в камине, чтобы начать все сначала.
– Ну? – спросил он.
– Дней за восемь до… до того, как она умерла, она записала: “Меня очень беспокоят Настя, Сережа и Людочка”.
Кирилл помолчал.
– Настя – это ты, Сережа твой брат и сын тети Нины, а Людочка кто?
Настя печально покачала головой:
– Я не знаю. У нас нет никакой Людочки и никогда не было.
– А какие-нибудь подруги?
– Не знаю, Кирилл. На работе у нее была подруга Эсфирь Модестовна. Они созванивались каждый день. А больше я никого не знаю.
– Почему ты ее беспокоила?
– Из-за Киры. Он бабушке очень не нравился. Она нас с ним однажды увидела на Невском. Вызвала меня к себе, закатила скандал, сказала, чтобы я и думать не смела о нем. Я слушала, кивала, потом разозлилась, мы сильно поссорились. Она даже говорила, что лишит меня наследства.
– А ты?
– А я – ну и пожалуйста. Я сказала: ты проживешь еще сто лет, и мне твое наследство все равно не достанется. Ну, она засмеялась и сказала, что я просто глупая девочка. А мне тридцать скоро!..
– Про брата ты тоже ничего не знаешь?
– Сережу она тоже очень любила. Он был вторым в списке. Он часто приезжал, и ночевал, и даже деньги у нее брал на какие-то книжки. Он арабист.
– Кто?!
– Арабист, – повторила Настя и улыбнулась, как будто Кирилл был умственно отсталый, – специалист по арабскому языку и странам Ближнего Востока.
– Он дипломат?
– Он ученый. Читает манускрипты, делает всякие научные переводы. Книжку написал “Арабская скоропись”. Правда, это не совсем книжка, а такая маленькая брошюрка, но все равно…
Кирилл не мог себе представить никакой более бессмысленной работы, чем изучение арабской скорописи. Ладно бы он ее изучал, чтобы торговать саудовской нефтью, но изучать ее просто ради интереса и потом еще написать про это брошюру казалось ему дикостью.
Впрочем, его дед был деревенский плотник, а вовсе не главный инженер Волховстроя. Может, в этом все и дело?
И арабист так беспокоил бабулю, что она записала это в дневнике.
– У него тоже был неудачный роман?
Настя посмотрела как-то странно: