Тогда-то, в ту минуту, в моем воображении вновь возник банальный художественный образ гуннов-скифов, да и Блок не оригинален… Но нет. Скифы не мы. Они! Они вновь пролились в мир водами потопа и смывают, сметают нас по закону извечного круговорота порядка и хаоса в природе…
Между тем я все больше не удивлялся, что еще не застрелен, но глядел на мир покойницки безучастно. А поезд уходил, уходил, дымя молодцом, его сиюминутное спасение стало прекрасной, последней победой. И на прощание, издалека паровозик согрел нам души протяжным задорным гудком.
Мне взгрустнулось: я пропадал в этих чистых чужих снегах навсегда. Неслышный голос наставлял меня: раз так вышло, не стреляй ни в кого. Род твой изгнан, смыт потопом, брат убит — не мсти, иначе эта кипящая вода никогда не остынет и не спадет никогда. «Вы толстовец, что ли?» — в общем-то беззлобно заметил мне под вечер полковник Чагин, и тогда я засомневался, не гордыня ли все это, не могиканское ли чистоплюйство. А?
Философский пир во время чумы еще предстоял, а пока некий большевистский Кулибин соорудил на рельсах миниатюрный бронепоезд: дрезину, накрытую железным коробом с широкой прорезью, в которой рыскало жало пулемета. Этот смертоносный шарабан подкатился к станции и пробил наш тыл, втягивая за собой смерч вражеской кавалерии.
Наша тающая на морозе армия оказалась рассечена, и маленький — в полторы дюжины душ — отряд стал отступать к Маньчжурии. Нам удалось ускользнуть в тайгу. «Я знаю хорошую дорогу на Дунфанхун», — сказал солдат Щуплов в минуту первой передышки, а когда его убили, дорога в сказочную страну Дунфанхун стала манить живых, наши нервы не застыли в снегах…
— Что, Паганель, все путешествуете? — крикнул мне Чагин, едва мы укрылись в первом перелеске.
Он протягивал мне револьвер. Я стоял за деревом, он — открыто. Жесткое лицо воина. Рубленое, без всяких округлостей. Бесстрашно-грустные глаза.
— Хотя бы для виду стрельните… Вон туда, авось достанет. — Он снова сумел обойтись без презрительной насмешки.
И отвернулся.
Сказано точно: я и правда способен стрельнуть только для виду, для общей картины нашей боевой силы.
Неподвижными харбинскими ночами я порой оборачиваюсь и замечаю в глубинах уссурийского леса некоего хлипенького интеллигентика — надо было стрелять куда положено и тогда уж погибать вместе со всеми в снегу. Ни к чему было домогаться нездешней праведности, ставить в снег лестницу и лезть в одиночку на небо.
И вижу капитана Катурова, который первым из нашего отрезанного отряда, с облегчением раскинув руки, упал лицом к небу на склоне горы.
Следующий день промелькнул в сверкающей тишине редкого прямого леса. Только на закате, когда снег в тенях густо засинел, раздался один выстрел: взяв у Щуплова винтовку, полковник Чагин застрелил кабана.
Потом в малиновом круге огня временно уцелевшие блаженно улыбались и щурились и в своем отчаянном положении успели по-дачному мирно обсудить все животрепещущие темы: планы барона Унгерна, китайские папиросы, судьбы России. Помню, у того затерянного камелька мне очень приглянулась шекспировская философия молоденького подпоручика Радзевича, застреленного двумя днями позже.
— Без сомнения, все предопределено, господа, — с неоспоримой наивностью уверял он, — все события истории. Предопределено и то, что вы, или я, или кто-то иной в каком-то историческом событии… очутится, так сказать. Я, к примеру, так разумею свободу воли: для любого события, как для театральной пьесы, предопределен список ролей, характеров, конкретных действий и поступков героев. Необходимость, господа, просто выталкивает нас на сцену, а свобода, извините, только в нашей расторопности выбрать себе роль получше… поблагородней, если угодно, и довести ее до конца, при этом не сразившись перед зрителем.
Помню чью-то усмешку из подогретого сумрака:
— А зритель-то кто?
Радзевич с виноватой улыбкой развел руками:
— Ну, это банально, господа. Первый зритель — Сам Господь Бог.
— Так сдается, что Он и есть постановщик, и, значит, ваша свобода воли того…
— …Я так чувствую, — просто пожал плечами Радзевич.
— А если все роли уже разобраны? — появилось еще одно заинтересованное лицо, уж не помню чье, не разглядел толком.