Выбрать главу

Немножко мы позабавлялись, заставляя «Валентина Седова» набрасывать углем наши портреты. Позабавлялись, пока не увидел я совершенно ясно, что портреты, выполненные совершенно, в седовском духе, и подписанные даже его незабываемым росчерком, технически безукоризненны — но холодны настолько, словно моделями были персонажи анатомического театра. И здесь, к добру или нет, меня озарило…

— Ты сам должен стать к мольберту, — сказал я Эдику. Потом подумал и добавил: — Впрочем, это могу сделать и я.

Объяснять этому парню ничего не приходилось. Только поблагодарил меня. Сразу, а потом еще раз, когда я пообещал взять шлем биотокового ввода. Что там поблагодарил! Пообещал срочно сделать программу и топографию бустерного узла, чтобы состыковать машинные команды и биотоки человека. И сделал!

И не прошло и трех месяцев совершенно одержимого труда, как он впервые начал работать с биотоковым шлемом. Мольберт, естественно, поставили в лаборатории, и никому — кроме меня — входа не было. Впрочем, как впоследствии оказалось, и это было не так.

Странное ощущение оставили две первые работы, сделанные «Валентином Седовым» руками Эдика. Почти так же холодно, как и в графике, но самое интересное другое: в работах, выполненных просто в развитие этюдов Седова, трех этюдов, так и не ставших картиной, Прорвались мотивы тревоги, даже одержимости, мотивы, памятные мне по работам Денисова. Помню странное чувство, накатившее вдруг, когда я уходил из лаборатории, а Денисов еще оставался. И его помню: долговязого, сутулого, с паучьими руками, жидкие бесцветные волосы стекают на плечи, а в неожиданно большом кулаке зажат блестящий мастехин…

Трудные для нас наступили дни. Я часто заходил в лабораторию, обычно по вечерам, после работы, смотрел, как она постепенно превращается в некое подобие художнической мастерской — к вящему контрасту с панелями нейрокомпа и впечатляющим биотоковым шлемом. Говорил я Эдику практически одно и то же: что эксперимент закончился выдающимся успехом, что пора лавры собирать, готовиться к демонстрациям, а что касается собственных эдиковых живописных мечтаний, так не пора ли встать на реальную почву и понять окончательно, что великолепная седовская техника — далеко еще не все. Как бы широко не трактовать слово «техника». Нужно еще нечто, внутренний свет, неповторимость седовского видения, и осознанная — хотя и не названная им — идея. То, что носил в себе и выговаривал в каждом полотне художник — на языке живописи, естественно. А у самого Эдика есть большое желание сказать, а вот что именно сказать — он не знает и не узнает.

Вы думаете, он обижался? Нет. Гораздо проще. Мы просто не понимали друг друга. С таким же успехом я мог с ним разговаривать на койне или суахили, если бы знал эти языки, — понимания все равно не было. И не понимал я, к чему эти разговоры насчет того, что видит он и должен пройти некий предел, что растворение есть необходимая предоснова разделения, что состояние длительности преходяще в состояние временности по внутренней наполненности, что световые зависимости суть зависимости четырехмерности, и т. д., то, что вряд ли встретишь у Седова, зато в избытке — на теплых сборищах богемы. В одном мы, правда, друг друга поняли — в том, что надо попытаться восстановить пару пропавших, скорее всего — сгоревших под бомбежкой на Керченской переправе картин, а потом внимательно сравнить их с уцелевшими копиями. Начать я ему разрешил через две недели — раньше уложиться никак не мог. Зато теперь за материалы можно было не беспокоиться.

Первым было небольшое полотно, продолжение седовского мифологического цикла, «Поверженный циклоп». В памяти машины сохранились два эскиза, с разными натурщиками, но с одним и тем же пейзажем. Работал он над ним чуть больше десяти дней, потом я сам покрывал лаком, подобранным так, чтобы побыстрее появились кракелюры. Хорошее полотно получилось. Иконический анализатор, гордость наша, отметил всего десяток расхождений с копией, и все было из той категории, когда виновата скорее всего копия, известный наш уровень полиграфии.