Из-под почвы выбрался крихтианин, похожий на откормленного лесного хомяка в лёгкой броне. Некоторое время он задумчиво изучал Арни, вроде даже намеревался подойти (кстати, вспомнилось, что жители Крихта - эмпаты), но передумал и, переваливаясь на коротковатых для его тушки лапках, зашагал прочь. Последовательно выкопавшись, члены его клана отправились следом. Самые младшие передвигались на четвереньках, старшие несли на спинах аэроранцы, мать семейства вдобавок держала портативный дубликатор: говорили, что в опасных ситуациях крихтианцы даже самих себя копируют на всякий случай, а потом не знают, что делать с лишними мужьями и жёнами.
Скользкий поймал себя на том, что, размышляя о пришельцах, не ощущает былой ненависти, обычного злого весёлого воодушевления. Кажется, некоторые уже и вовсе нравились ему. Привык он к ним, что ли? Так, пожалуй, станешь вялым непротивленцем, как Док. Кстати, о Доке — он всё же неправ на этот раз. Не принесли Чужаки никакой свободы. По крайней мере, не Скользкому. Да, никто не пытается надзирать за обычными отправлениями жизнедеятельности, ежедневными мелкими делами обывателей (в отличие от рухнувшего в никуда родимого государства), но это отнюдь не означает, что насельников некогда великой и в прошлом крайне опасной страны оставили вовсе без присмотра. Просто у пришельцев свои методы контроля, мягкие, но не менее эффективные, чем прежние. Поводки удлинили, ошейники оббили изнутри бархатом, но решётка, хоть и стала невидимой, никуда не делась. Даже укрепилась, пожалуй: в прежние-то времена выйти за пределы кое-кому позволяли. И на время, и даже насовсем. А может, наших людей и нельзя выпускать наружу? Сами взбесятся — и других перекусают? И клетка — она для всеобщего блага? А реальность оттого и не рассыпается в прах и мерзость, что держится — и весьма прочно — на инопланетных подпорках; вот если их вынуть, тут и наступит Окончательная Свобода, не дай бог?! Ошибся умница Док, ой, ошибся, не докумекал. Ну а Арни — что Арни? Ему, как было отмечено проницательным приятелем, на волю вовсе не хочется. И уж на такую, какая грядёт, если из нынешнего уравнения исключить Чужих — точно.
Штука между тем обратилась в игрушечного рыцаря с выпуклой красной звездой на щите и целеустремлённо двинулась на Скользкого, попытавшись ткнуть его в голень игольно острым наконечником копья. Арнольд едва успел подхватить крошечного агрессора у чудом не пострадавшей конечности. Тот и в воздухе, болтаясь вверх ногами, умудрялся совершать некие грозные манипуляции оружием.
Мимо протопал на слоновьих лапах трёхрогий идеянин, подыгрывая на флейте в такт собственным шагам. Вспомнив, что идеяне, кажется, отвечают у Чужаков за безопасность, Арни подбежал к пришельцу и протянул ему вовсе уже взбесившегося воина.
– Помогите, – выдохнул он. – Пожалуйста. Это вовсе не игрушка. То есть выглядит, конечно, как игрушка, но, по-моему, она опасна. Очень.
– Опасна? – прогудел идеянин. – Что же, разберёмся. А почему украшение щита так выступает?
Он ткнул толстым серым пальцем в алую звезду, та вспыхнула багрово, раздался лёгкий звон, и мир рассыпался осколками зеркала, искрясь и переливаясь на прощание, будто ударился об пол лучший на ёлке шар...
* * *
Есть! Хавать! Шамать!!! Желудок превратился в монстра, который рвёт тело изнутри и требует поживы. Мяса. Рыбы. Любой плоти. Чёртовой зелени. Хоть чего-нибудь, лишь бы впиться зубами! Вначале разодрать на части. На куски, которые можно запихнуть в рот. И жевать. Лопать. Грызть и высасывать соки. Глотать, проталкивать по пищеводу, наполнить космическую пустоту желудка.
Встретить бы кошку... Собаку... Голубя, слишком ленивого, чтобы взлететь, как положено птицам...
Никого. Лишь алчущий, безумный голод заполняет Вселенную. Если в ближайшие сутки человек не насытит утробу, то взбесится и начнёт глодать чахлую траву с обочин, землю, камни, собственные конечности. Он видел таких, с кем это случилось. От одного чудом спасся. Это было давно. Неделю назад? Месяц? Год?
Сейчас человек бы не сбежал. Он бы напал на безумца и задушил его. Или загрыз. И тогда, наконец, наелся бы. Груда кровавой свежатины... Нет! Это запрещено. Почему? Если иначе не выжить? Непозволительно. Возбраняется. Кем? Неизвестно. Глупость. Дичь. Бессмысленное чистоплюйство. Идиотизм! Всё равно — нельзя. Табу...
Отчего так холодно? И мокро. Это опять полил дождь. Проклятье! Человек адски хочет жрать, но этого им мало. Кому это — им? Неважно. Если бы он не замёрз, то терпеть мучительную боль внутри было бы наверняка легче. А вот фиг! Всё дерьмо мира должно разом свалиться на его голову.
Ноги ноют, ноги стонут, ноги болят, ноги... Они весят по тонне каждая. Тонна — это сколько? Это много. Слишком много. Почему на нём такие тяжёлые ботинки? Прежние были куда легче. Они, конечно, разваливались, зато он их почти не ощущал. А ведь как радовался, когда случайный попутчик умер. Да. Перекинулся. Приказал долго жить. Скапутился. Приобщился к большинству. Не помогла ему хорошая обувь. Которая очень требовалась кое-кому другому.
Человек тогда с восторгом выбросил свои опорки и разул труп. И всё. Больше ничем не поживился, кретин! О чём он думал?! Надо было употребить самые вкусные части туловища сразу, а остаток забрать с собой. Просто пища. Снедь. Харч. Хватило бы надолго. А вместо этого по собственному желанию привязал к ступням две гири. Обувка больше не подтекает. Но остальное-то мокнет, как и раньше. Много он выиграл?
Почему бы не остановиться? Сесть на обочине, закрыть глаза на минутку... Нельзя! Кто движется — существует. Остальные сдохли. Откинули копыта. Сыграли в ящик. Нужно идти.
И он бредёт, спотыкаясь, но не позволяя себе рухнуть на растрескавшийся асфальт. Если свалится, то уже не поднимется. Падение — смерть. Но смерть — это покой, это свобода...
Нет! Он всё ещё хочет жить. И потому волочит ноги по бывшему проспекту, уходящему в никуда. В пустоту за горизонтом. Где-то там ждут ночлег и пища. Надо верить, надежда не спасает, но поддерживает.
Многоглазые черепа домов нависают над дорогой, скрипя перекошенными ртами подъездов. Приближаться к ним не стоит: всё сгнило и обрушилось либо вот-вот посыплется от малейшего толчка. Местами сохранились фонарные столбы, но лампы уже не загорятся: питающая их электрическая река пересохла.
Быстро темнеет. Ливень хлещет, превращая и без того дрянные обноски в вонючую груду мокрых тряпок.
Человек спотыкается о вывороченный бордюрный блок и падает. Некоторое время лежит, подвывая. Потом, постанывая и жалуясь, встаёт и долго, судорожно кашляет. Его бы вывернуло, но нечем.
Вновь просыпается осенний злобный ветер. Он гонит вдаль несколько смятых газетных листов. Мелькают лица, фрагменты бодрых заголовков, длинные колонки дешёвых слов. Человек неуклюже бежит вдогонку, рыдая, беспорядочно размахивая руками, глупо и бессмысленно матерясь. Он не помнит своего прошлого, даже собственного имени, не знает, куда и зачем тащится, но отлично понимает ценность бумаги — пусть старой и пожелтевшей. Нужно запихнуть её под одежду, и станет чуть теплее.
Траектория его перемещения по поверхности планеты заковыриста и угловата. Напоминает иероглиф. Затейливый росчерк на сданной в архив географической карте. Которую никто уже не востребует.
Если бы человек сохранил способность чего-то желать сверх простейших физиологических потребностей, то он отчаянно хотел бы, чтобы его разбудили.
Ибо последнее сновидение оказалось самым худшим.
Вот только проснуться от него невозможно.