– То есть, прорываясь сквозь Бога (которого, возможно нет), мы выхватываем, – Прокофьев был въедлив сейчас, – восстанавливаем, делаем возможным (?!) Его бытие, признавая, что оно «теперь» искажает самого Бога. И Его отсутствие тоже искажается здесь, между прочим. Да-да, отсутствие, которое, быть может, и есть Его бытие.
– Это свобода. Наша свобода перед лицом, – Лехтман подождал, когда отойдет принесший им кофе Берг, – Недостижимого…
– Пустоты, скорее, – ввернул Прокофьев.
– Пусть даже так. Из этой свободы (предельной? виновной? непросветляемой?) мой герой отказывает Богу? Признавая (как вариант) Его правоту. Это о границах выбора – любого… реальная цена выбора, без накруток. Из свободы, непосильной для него… может быть, благодаря непосильности… Из этой свободы – бытие. Но почему он именно отказывает?
– Это, скорее, приговор, нежели гимн, – буркнул Прокофьев.
– Наверное, – сказал Лоттер, – ты хорошо поймал на тональности. Бытие – искаженное, непомерное для тебя в этом своем завораживающем пределе. Я не говорю «право» ли оно, «не право». Да пусть и не право! Все подпорки выбиты. Никогда не узнаешь точно, полет ли это или падение, знаешь только – теряешь всё: истины, цели, смыслы. Теряешь надежду, веру, тем более правоту… и вечность теряешь… Обретаешь только лишь последнюю безысходность, непосильную для тебя, несоразмерную тебе (она Бытию соразмерна, но не тебе).
– Это Бытие, – оторвался от своих бумаг Лехтман, – открывается как противопоставленное Богу, независимо от Его «возможности», «невозможности», не отменяя их.
– Нет, с тональностью вашей, со стилем, я чувствую, бороться бессмысленно. Вы, судя по всему, нашли нечто вожделенное, – начал было Прокофьев.
– Хорошо, Ник, ответь мне только на один вопрос. Ты, вот лично ты, отказался бы от этой безысходности?
Прокофьев задумался:
– А ведь, пожалуй что нет, Макс. – И добавил: – Только если она и в самом деле есть. – И сам засмеялся над этим своим добавлением.
– Безысходность эта не может дать тебе ничего, ни тебе, ни Богу, ни истине, – Лоттер сейчас был взволнован, – но вне ее истина, смысл, любовь, мир, вселенная, может быть, Бог – Бог и Свет не имеют значения.
– То есть преодоление наше, трансцендирование Бога… все это может оказаться «в пользу» Его глубины? – спросил Лехтман.
– Это есть умножение Вины и только, – отрезал Прокофьев, – всё это очень мило, господа, но зло не преодолено, вы позабыли, кажется… А я бы, наверное, принял, выполнил, пусть даже если б и погубил свою душу (не этого ли на самом-то деле так пытается избежать твой герой, Меер?). Повел бы за ручку ангела по земле от города к городу.
– Кто-то вроде только что не хотел искоренения зла всего-то за ради диалектики? – удивился Лоттер.
– Не хотел. И в самом деле, не хочу. Но все равно принял бы. Исполнил. Почему? Ведь сам всегда говорил о наивной вере Ветхого Завета в победу над злом посредством искоренения его носителей. У тебя начиналось об этом, Меер, может, и надо было об этом! Но ты дальше по тексту как-то отвлекся.
– Я немного не успел с концовкой, – улыбнулся Лехтман, – там должно быть о тяге к жизни, что-то вроде: да, да, такая вдруг жажда жить! Но ведь и это не обязательно. То есть не в этом дело. Ему нужен не смысл, может быть даже, но подлинность… Вот последняя фраза: «Как отвыкли от воздуха легкие».
– Мои легкие действительно уже отвыкли, – засмеялся Прокофьев, – может быть, пойдем?
– Меер, надеюсь, ты помнишь правила нашего клуба, – поднимаясь, сказал Лоттер, – автор отныне обязан жить в по-о-лном соответствии с провозглашенной им максимой до следующей пятницы. Они рассчитались с Бергом. «Доброй ночи, господин профессор. Доброй ночи, господин Прокофьефф. Доброй ночи, господин Лехтман».
На улице было свежо, можно даже сказать, что холодно, как всегда бывает в горах по ночам даже летом. Небо поставлено на ребро, чтобы крупней получались звезды. Под ногами, в долине огни – город жжет костры своих башен, будто знаки тусклые посылает звездам. Может, сам есть звездный купол для созвездий, для каких-нибудь галактик, что ломятся себе в пустоту, как им, наверно, положено. Собственно, ради этого вида друзья и облюбовали этого, ничем особенно не примечательного «Миллера».
Вот они уже попрощались друг с другом. Лоттеру было до дома где-то десять-пятнадцать минут тихим ходом, а Прокофьев с Лехтманом сели в как раз подошедший трамвай, пустой, светом залитый, шестого маршрута.