Чувствуя, что приковал к себе внимание, он распалялся и, не дождавшись ответа и не обращая внимания на метель, не говорил, а кричал, стараясь пересилить вой ветра:
— В пятнадцать лет быть профессором, в двадцать пять — гением и принести себя в жертву отечеству!
— А ты о чем мечтаешь? — поинтересовался Сергей Усачев. — Кем ты хочешь быть?
— Главным в моей жизни будет спорт, — говорил Юра Канаев. — Сперва сам буду выступать. Потом займусь преподавательской, тренерской работой.
И, забегая далеко вперед, скажу, что мой фронтовой друг доказал, что и в мирной жизни он верен своим принципам: дал слово — сдержи, пообещал — сделай. Жаль, что прожил он всего пятьдесят три года… Умер в 1977 году от тяжелой болезни. Но сумел многого достичь — декан факультета физвоспитания Пермского государственного пединститута, член научно-методического совета Министерства просвещения СССР, председатель областной федерации лыжного спорта, член городского комитета по физкультуре и спорту. А к фронтовым наградам добавился знак «Отличник народного образования». Вот таким он был, мой фронтовой друг…
…Его шутки, прибаутки, дельные присказки в то утро метались, как верховой пожар в тайге, легко перескакивая с одного на другое.
— Что-то начальство не очень торопится, уже без пяти одиннадцать, — не совсем тактично сострил кто-то.
— Разговорчики! — прорезал, как молодой петушок, свой голос Садков, и его голова, как стрелка компаса, заметалась, стараясь узнать, кто сказал. На минуту стало тихо.
— Сколько я тебе говорил, — шепотом в тон неудачной шутке процедил Канаев, — не критикуй начальство.
— Канаев, Канаев, и тебя это касается, — назидательно произнес Дышинский, — не можешь без комментариев. Иногда язычку следует и кашки давать — поговаривала, бывало, моя бабушка.
— Едут! Едут! — крикнул кто-то из разведчиков, сумевший сквозь посвист ветра и шорох поземки по крыше расслышать рокот моторов приближающихся машин.
Ротный словно ждал этого момента. Он молодцевато передернул плечами, одернул шинель, провел руками по ремню, скорее по привычке, чем по надобности, и бегло осмотрел всех. Рябоватое лицо его стало серьезным и даже каким-то отчужденным. Оно всегда становилось таким при встречах с вышестоящими командирами. Ему было чуждо заискивание, но робость перед ними Садков испытывал каждый раз. Окинув нас еще раз прощупывающим взглядом и как бы подводя черту ожиданию, коротко бросил:
— Кончай курить! Рота, в две шеренги становись! Разведчики, суетясь, начали торопливо строиться. Мы давно отвыкли от таких ранее до боли знакомых команд, поэтому при построении было много бестолковой толкотни. Наконец, разобрались и выстроились. Окопный быт наложил на нас свой отпечаток. Тяжело разведчику в обороне. Порой, как я уже рассказывал, для того, чтобы притащить «языка», мы сами несли большие потери. И вот войска переходят в наступление. Работы тоже много, но она радует. Каждый день все вперед и вперед. И хоть спать приходится очень мало, но в душе подъем, радость. Мы первые входили в деревни, села и города. Мы были первые, кого целовали и обнимали жители. Нас не знали куда посадить и чем угостить. Мы были первыми, кто видел слезы радости измученных неволей людей. Это не забывается, остается на всю жизнь. Наш строй внешне выглядел далеко не внушительно. Одеты были по-разному — и в добротные белые полушубки, и в не первой свежести, замызганные, подпаленные шинелишки, и в потрепанные телогрейки. Но, несмотря на пестроту одежды, выглядели мы бодро, даже озорно. Тщательно выбриты, у большинства слегка сдвинуты на ухо шапки, из-под которых выглядывали аккуратные чубчики. Две шеренги разведчиков, моих друзей-однополчан, до боли знакомых, бесстрашных и скромных, насмешливых и нагловатых, стояли плотно, плечо к плечу, как одно целое.
Едва успели построиться, как из-за снежной круговерти выскочили и подкатили к нам несколько полуоткрытых машин. Из первой не по годам легко выпрыгнул командир дивизии полковник А. Н. Петрушин с адъютантом и начальник разведки дивизии майор Матвеев. Из остальных машин — в основном офицеры штаба и политотдела. Полковник Петрушин был коренаст, невысок ростом. Красное, бугристое, с прожилками лицо было непроницаемо спокойным, на нем выделялись толстые губы и крупный нос. После официального рапорта командира роты комдив поздоровался с нами, а потом медленно пошел вдоль маленького строя, пристально вглядываясь в наши лица, словно он видел нас впервые. Дойдя до меня, стоящего на левом фланге, он пристально заглянул и мне в глаза, как будто желая о чем-то спросить. Но отвел свой взгляд и, повернувшись, неторопливо пошел в другую сторону. А я почему-то надолго запомнил этот проницательно-прощупывающий взгляд комдива.
Из состояния оцепенения меня вывел Канаев, который, как всегда, стоял рядом со мной. Ему хоть и холодно в шинели, но он хорохорится, бодрится и свысока поглядывает на меня. Но его состояние выдает лицо, все волосики поднялись, словно мелкие иголочки, оно посерело, только озорно смотрят глаза. За ним, молодцевато расправив плечи, стоит Соболев. Этого ничем не проймешь. Лицо словно точеное, тщательно выбритое, красное, так и пышет здоровьем. Далее — Шапорев Гошка, Пчелинцев Андрей и на правом фланге — Дышинский. Его я выделяю по белому полушубку, меховой пушистой ушанке, надетой в соответствии с требованиями ношения формы.
Переминаясь с ноги на ногу, перед строем около машины стояло человек пятнадцать капитанов и майоров. Одетые в добротные полушубки, красиво перехваченные ремнями, они держались молодцевато, несмотря на неистовый, со злым посвистом ветер, наблюдая за нами и перебрасываясь между собой отдельными фразами.
Пройдя несколько раз вдоль строя туда и обратно, комдив остановился посредине, снял с одной руки лайковую перчатку и, сделав паузу, обратился к нам. Этот жест не остался незамеченным — мы поняли, что он чем-то взволнован.
— Товарищи разведчики! — начал командир дивизии. — Предстоит выполнить важную операцию. Операция серьезная и трудная. Нужны добровольцы. — Голос его звучал глуховато, но тепло. Не было в нем прежнего голоса, чеканного, рубленого, что свойственно кадровым офицерам. — Кто считает себя неподготовленным, может остаться. Никаких мер к этим лицам командованием принято не будет. В том, что вы вернетесь все, я не уверен. Куда и зачем, об этом говорить не будем. Ясно?
— Ясно! — дружно ответил строй.
— На принятие решения даю две минуты! Повернувшись, полковник направился к Матвееву, стоявшему чуть сзади, на ходу доставая портсигар.
«Надо идти, коль просят, а не приказывают, — размышлял я. — Значит, так надо. Надо!» И, приняв такое важное для себя решение, я даже повеселел. На душе стало как-то спокойнее. Я был уверен, что и мои товарищи поступят так же. Строй стоял не шелохнувшись.
Время шло. Перекуривая, приехавшие офицеры тихо переговаривались, наблюдая за ними. Взглянув на часы, комдив резко щелчком отбросил в снег окурок, натянул на руку перчатку и приблизился к строю.
— Подумали? Готовы к принятию решения? Если надо, еще подождем.
— Подумали! Готовы!
— Кто готов идти на выполнение задания — два шага вперед, марш!
Стоя на левом фланге, я хорошо видел всех. После слов команды строй мерно качнулся, и все, как один человек, сделали два шага вперед и остановились. Я и не мыслил другого исхода. Но это общее, единогласное решение всего коллектива как-то подняло и меня в своих собственных глазах, и я ощутил себя еще более связанным со своими товарищами незримыми, но крепкими узами дружбы, именуемыми воинским братством. От избытка чувств у меня к горлу подступил комок, глаза потеплели и готовы были пустить слезу. Этими двумя шагами вперед наши дела, помыслы и надежды сбалансировались, приводились к общему знаменателю, и я даже не сердцем, а каким-то шестым чувством понял, что мы стали друг другу еще ближе, роднее.
— Благодарю за службу! — взяв под козырек, ответил полковник на нашу готовность.
— Садков! Выведите из строя раненых, больных, если есть таковые, и постройте их вместе со старшиной вот здесь, сбоку. — И он указал место.